Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник)
Шрифт:
Пока мать говорила, а хозяйка разогревала самовар, с улицы вошел мальчишка, поменьше Алеши, пухлогубый и пухлощекий, остановился у порога и затянул:
«Мамка, есть хочу, есть хочу, есть хочу».
«Сейчас, сейчас, подожди еще немножко, — торопливо сказала хозяйка. — Иди пока погуляй с мальчиком. Я крикну. Заговорилась я».
Коровники за городом, на правом берегу Волги, место низкое, сырое, дома сплошь деревянные, если не считать высокую каменную тюрьму на берегу реки и бывшую мельницу, переделанную теперь в жилой корпус, есть еще красивая церковь, а так — скучнее ничего не придумаешь;
Возле дома пухлощекий спросил:
«У тебя что есть?»
Такой вопрос смутил Алешу. Но он вспомнил, что в кармане у него есть катушка из-под ниток, к ней привязана резинка и деревянный стерженек; стоит оттянуть стерженек, насыпать в сердцевину катушки косточек от черемухи или горошину — и из катушки можно стрелять, довольно метко и далеко.
Пухлощекий мальчик увидел игрушку и вцепился Алеше в руку.
«Отдай! Моя! — завопил он. — Давай, чего держишь!»
Ничего еще похожего не происходило с Алешей: у него отнимают вещь, принадлежащую ему, да еще кричат нахально: «Моя!» Он попытался отцепиться от мальчика, а тот вопил: «Чего не даешь! Моя!»
На крик выбежали хозяйка с матерью. Хозяйка и не подумала разобраться в том, что случилось, закричала на Алешу:
«Ты что же это, зимогор, не успел приехать и уж маленьких забижаешь? Ты зачем сюда приехал? А?»
Обидные слезы выступили на Алешиных глазах: никогда еще так несправедливо его не ругали.
«Он у меня катушку отнимает. Мою».
«И отдай, если ребенок просит».
«Отдай, Алексей», — приказала мать.
Горько ему было видеть мать, не умеющую заступиться за сына, все-то всем она уступает.
Но еще более сильный удар пришлось перенести чуть позднее, в магазине. Там продавали муку, стояла очередь, и Алеша с матерью стояли. На человека отвешивали три килограмма. Мать не ожидала, что муку будут продавать с ограничением в весе. У нее были два чисто выстиранных мешка, она попросила продавщицу свешать муку в один мешок — и на себя и на Алешу. Продавщица отказала. Тогда они отошли в сторону, мать ссыпала муку из своего мешка в Алешин и с пустым снова встала в очередь. Когда она подала мучной мешок продавщице, та, позеленев от злости, крикнула: «Сколько же можно!» и швырнула мешок в лицо матери. У Алеши потемнело в глазах, он не помнил, как очутился у прилавка, с ним случилась истерика, он кричал исступленно: «Не трогайте ее! Не трогайте!» Кричал и стучал кулачонками по прилавку. Испуганная мать поспешно потащила его из магазина. Продавщица кричала вслед: «Чистый волчонок! Настоящий зверюга!»
Сейчас, вспоминая один за другим все эти случаи, Алеша ясно осознал, что мать у него забитая, безответная и что воспитывала она его по своему подобию — всем уступать. Прав был Максим Петрович, когда сделал ей выговор.
«Да что это такое! — вдруг одумался он. — Этак и мать научишься ненавидеть. Нет, она у меня просто умная, добрая и уважительная к людям. Не ее беда, что среди хороших встречаются и подлые. Нахрапистым жить, может, и легче, только как быть с собственной совестью?»
Ему стало легче, и с этой мыслью он уснул.
Утром,
Глава третья
Баня была старая, с каменными лавками, построенная еще купцом; она состояла из двух смежных отделений, разделявшихся дверью, теперь заколоченной досками крест-накрест. Косясь на эту дверь, Венька Потапов хлопал себя по ляжкам и вопил во всю мочь:
— Петрович! Ой же, Петрович, что это, а? Ты только взгляни! За всю войну такого безобразия не видел. Матушки! Да иди же, Петрович!
И Алеша Карасев, такой худенький, с тонкой шеей, словно пришибленный чем-то, жалко и растерянно топтался рядом с озорным Венькой, вымученно улыбался. Он-то, его растерянность и заставили мастера подойти. Максим Петрович тяжело поднялся с каменной лавки, пошагал по склизкому полу к заколоченной двери, в которой темнело сквозное отверстие чуть больше пятака, кем-то проковырянное.
Ах, Максим Петрович, Максим Петрович! Сколько раз ты поддавался на Венькины розыгрыши, ничему не научился. Нагнулся к отверстию узнать, что так взбудоражило мальчишек… и услышал визгливый хохот.
— Ох, ах! Ну надо же! И он туда — подглядывать. От, Старая беда!
Венька корчился от смеха, мокрые рыжие патлы, спадавшие на лоб, вздрагивали. Максим Петрович потянулся, норовя ухватить озорника за эти патлы, но тот отпрыгнул кошкой.
— Ой, не могу, держите меня!
Теперь в бане хохотали все. Заморенные, голодные, хохотали, будто и не военный год, будто не скорбный. Хохот был азартный, с надрывом. Максим Петрович растерянно и недобро оглядывался, не понимал: что людям так весело?
— От, Старая беда! — не унимался Венька, подхватывая свой таз и настороженно приглядываясь к рассерженному старику. — Лехa! — позвал повелительно. — Пойдем, хватит, а то у меня от мочалки уже кожа сходит. Петрович, мы тебя в раздевалке подождем.
Максиму Петровичу надо бы остановить, сказать: «Куда, бесененок? Только отмокать начал, не кожа у тебя — шарки грязные сходят, — но вместо этого с горечью смотрел на Алешу, который с бессловесной покорностью побрел за Венькой. — Телок, чистый телок, нет у него своей воли». Когда уходил утром, мать Алеши, снабдившая его полотенцем и рубахой, просила: «Вы уж приглядывайте, возраст-то у него еще балованный, он ведь все дни на ваших глазах». Какой уж тут пригляд, заводила Венька кумир у него, за ним тянется.
А Алеша был не в себе. Шагая за Венькой, неуверенно спросил:
— Ты видел?
— Что видел?
— Таньку-то?
— Что?!
— Танька там была…
— Ну, ты даешь! — Венька насмешливо оглядел смутившегося приятеля. — Везде тебе Танька Терешкина мерещится. В самом деле, что ли?
— Ну да.
Венька чесал в мокром затылке, хотел что-то спросить залившегося румянцем Алешу, но только хмыкнул, тряхнул беспутной головой.
— Жалко, — растягивая слова, произнес он. — Жалко. Я бы ей крикнул…