Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Характерный случай представляет наследие Фуко. Даже по сравнению с заживо монументализированным Деррида его долгосрочное воздействие на Соединенные Штаты не имеет себе равных, будь то по количеству проданных экземпляров английских переводов (более 300 тыс. экземпляров «Воли к знанию», более 200 тыс. «Истории безумия», более 150 тыс. «Слов и вещей») или по количеству поколебленных или, наоборот, порожденных им дисциплин, а также по пестроте его аудитории: в длинном списке хрестоматий по его произведениям и разнообразных дайджестов можно найти Фуко для социальных работников [149] , Фуко в рисунках для начинающих [150] , а также Фуко, свидетельствующего о том, что ЮАР Нельсона Манделы не «покончила» с апартеидом [151] . Некоторые американские истолкования Фуко, от Джона Райхмана, который видит в нем современного скептикаи превозносит его «этику свободы» [152] , до классического труда Дрейфуса и Рабинова [153] , по своему качеству практически не имеют себе равных во Франции. Однако между французским и американским Фуко действительно проходит разлом: Венсан Декомб в своей известной статье даже объявил об их «несовместимости», противопоставив французского Фуко-анархиста и подстрекателя, толкователя сюрреалистов, американскому Фуко — практическому мыслителю и политическому моралисту, пытавшемуся «переформулировать понятие автономиив чисто человеческих терминах» [154] . Это различие прежде всего связано со статусом: в Соединенных Штатах Фуко — интеллектуальный оракул,чьи сочинения обличают биологическую власть, это оружие новых схваток, или предвещают восхождение Queer Studies [155] ; в этическом плане его бодрящий «философский смех» — единственный залог дистанцирования от своих собственных дискурсов. В самом сердце американского истолкования Фуко лежит взрывоопасное сочетание «знание/власть», которое занимает здесь куда более центральное положение, нежели в его личном представлении, став универсальным ключом к его творчеству и пониманию мира в целом. В США этот двучлен power/knowledge был обращен в боевой клич, он стал напоминанием, что университетская башня из слоновой кости имеет свои практические обязательства, и доказательством того, что универсализм и рационализм могут быть дискурсами завоевания; он воплотился
149
Epstein L. et al.(ed.). Reading Foucault for Social Work. New York: Columbia University Press, 1999.
150
Filligham L. et al.(ed.). Foucault for Beginners. New York: Writers & Readers, 1993.
151
McEachern D.Foucault, Governmentality, Apartheid and the «New» South Africa // Ahluwalia P. et al. (ed). Post-Colonialism: Culture and Identity in Africa Commack: Nova Science, 1997.
152
Rajchman J.Michel Foucault: The Freedom of Philosophy. New York: Columbia University Press, 1986.
153
Dreyfus H., Rabinow P.Michel Foucault: un parcours philosophique. Paris: Gallimard, 1984.
154
Descombes V.Je m’en Foucault // London Review of Books. 05.03.1987.
155
Гомосексуальных исследований. — Примеч. пер.
Ибо Фуко стремился к анализу, а не к аксиологии власти. Что касается его превращения в пламеннейшего защитника тех, кто не имеет голоса, то тут не следует забывать о двух пределах его «политики»: с одной стороны, тактической трудности определить внутренне связный субъектистории или политической борьбы в условиях, когда власть «осуществляется через бесчисленное количество точек приложения», а «сопротивление […] никогда не бывает по отношению [к нему] в положении извне» [156] ; с другой — упрек противоположного характера, ему адресуемый, что он похитил голос у тех, кто не имеет голоса, заставил вещать безмолвие приюта или тюрьмы, чтобы воспламенить авторский слог, — заметим, сам автор требовал, чтобы его избавили от этой «морали переписи населения», поскольку мыслитель должен уметь всегда «оставаться тем же» [157] . Этот разрыв усилился в связи с тематикой его поздних интересов, вращавшихся вокруг «самоэтики» и «правдоговорения». С 1977 года ему сопутствовал столь триумфальный успех, что некоторые эпигоны пытались извлечь из его сочинений «метод» построения себя, — об этом в конце цикла лекций в Нью-Йоркском университете в 1980 г. его спрашивали слушатели (на что он будто бы ответил: «но я как раз не хочу учить вас жить!» [158] ). У него пытались найти жизненные предписания — в гомосексуальном или стоическом, рефлективном или воинственном духе. В интервью 1982 году журналу «Salmagundi» Фуко пришлось упорно повторять: «я стремлюсь не навязывать своих взглядов», «я не хотел бы навязывать свою систему», или «что касается предписания ориентации […], я предпочитаю не быть законодателем этой области» [159] . Этот отказ иные критики объяснили в духе собственного патриотизма: оказывается, в данном случае лексика Фуко отсылает к «американской этике», поскольку «стилизация себя в Соединенных Штатах» представляет смесь «сопротивления норме» и «эстетики свободы» [160] , — своеобразная парафукианская ода пионерско-репрессивной Америке, не ставящая под сомнение ее мифы, что вряд ли понравилось бы активисту Фуко.
156
Foucault M.Histoire de la sexualit'e 1. La volont'e de savoir. Paris: Gallimard, 1994 [1976]. P. 173 (Coll. «Tel»).
157
Foucault M.Arch'eologie du savoir. Paris: Gallimard, 1969. P. 28.
158
Сообщено Эдмундом Уайтом.
159
Choix sexuel, acte sexuel (entretien), воспр. в изд.: Foucault M.Dits et 'ecrits, 1954–1988. Vol. 4. Paris: Gallimard, 1994. P. 334–335.
160
Quinby L.Freedom, Foucault, and the Subject of America. Boston: Northeastern University Press, 1991.
Дерридианский прагматический парадокс уже упоминался в связи с понятием деконструкции: конструированиекак метод истолкования и корпус подлежащих передаче правил — деконструкционистский подход к любому тексту создает противоречие не столько между методом и чистым возникновением нового, сколько между автономиейтекста и читательской волей.Действительно, деконструкция сути или происхождения никогда не бывает выбором,как на свой лад не устает повторять Деррида: «Деконструируя архию, мы действуем не по выбору» [161] . Двойное требование в данном случае имеет отношение к решению «осуществить» критику всякого осуществления. Поскольку то, что является целью деконструкции, также ей необходимо в качестве условия существования. Как указывал Поль де Ман, деконструкция «иллюзии референтности» — возможной отсылки текста к внетекстовой реальности —может быть осуществлена лишь в референциальном модусе, причем второй степени; и если, как напоминает Деррида, возможность критической мысли создана метафизикой, то критика метафизики может тому быть лишь соучастницей. Поэтому деконструкция как проект непрерывно ускользает от своих американских потребителей, маня их, как предметом желания, сияющим горизонтом выхода за пределы метафизики, преодоления ностальгии, хотя эти категории внешнегои внутреннегосами по себе являются метафизическими концептами. Эволюция работ Деррида от более или менее систематической теоретизации деконструкции к ее практическому текстуальному и интертекстуальному применению, осуществляемому посредством языковых экспериментов и в высшей степени эллиптических рассуждений, могла лишь усилить этот разрыв, тем самым делая его последние работы буквальнонеприменимыми в Соединенных Штатах. Тем более что само заинтересованное лицо, если так можно выразиться, постоянно подливает масло в огонь, насмехаясь над «дидактикой» так называемой деконструкции, превращенной в «практическую, легкую, удобную и даже неплохо продающуюся теорию», тогда как она «являлась неотъемлемой частью закона экспроприации […], который противостоит любому побуждению к субъективной апроприации типа деконструирую» [162] . Поскольку это противоречие обнаруживает пружины метафизической мысли, оно лежит в самом сердце трудов Деррида, исследующего малейшие ее модуляции. Но, подвергаясь педагогической систематизации, деконструкция отдаляется от самого Деррида. Гибкость, чуткость и кропотливость его подхода нередко оказываются подавлены грубо-диалектическим рефлексом контристолкования, когда деконструируемый текст рассматривается как скрытая оборотная сторона видимого текста, хотя у Деррида эта процедура часто предполагает лишь легкий сдвиг, чуть заметное скольжение. Здесь, как и ранее, отчетливость контраста повышает его операциональную ценность.
161
Derrida J.De la grammatologie. Paris: Editions de Minuit, 1967. P. 91.
162
Derrida J.Deconstruction: The Im-possible // Cohen S., Lotringer S. (ed). French Theory in America New York: Routledge, 2001. P. 20.
Несколько запоздалому влиянию Делеза, в особенности его совместных трудов с Феликсом Гваттари, предшествовало два десятилетия недоразумений. Поскольку сперва на английский язык были переведены его книги «Пруст и знаки», а также «Захер-Мазох», то в глазах тогда немногочисленной читательской аудитории он предстал нетипичным литературным критиком, помноженным на специалиста по альтернативной сексологии. В кратком пересказе американских марксистов (скажем, Фредрика Джеймисона) он оказывался постмодернистским эстетом, а журнал левого толка «Телос» увидел в «Анти-Эдипе» и шизоанализе «продолжение идей Райха и, в меньшей степени, Маркузе» [163] . Однако мотивы машины желания и кочующего субъекта сделали знаменитым зачин «Анти-Эдипа», который неоднократно цитировался на протяжении 1980-х годов, чаще всего в поддержку критики колониального или гетеросексуального субъекта. Но если не считать недолговечные эксперименты журнала «Semiotext(e)» и некоторые сугубо индивидуальные способы ее применения (от Кети Экер до диджея Спуки), философские импликации интенсивной мысли и ее утвердительного модуса были замечены в США намного позже, начиная с середины 1990-х годов, — и тут же реинтегрированы в университетский институциональный дискурс, который, в ущерб их вне-университетскому существованию, с этого момента останавливает свой выбор на Делёзе и Гваттари. При этом не делается никаких попыток очертить собственно политический горизонт их проекта, который превращает «Тысячу плато» в настоящий военный трактат, а микрополитику — в новое измерение сообщества. Прагматический парадокс в данном случае состоит в том, что мысль, требующая сотворения концептов,оказывается объектом комментария,непременного разматывания дискурсивного клубка. А этот комментарий, предлагаемый всеми значительными толкователями Делёза от Чарльза Стивейла до Брайана Массуми, зачастую имеет миметический характер: прямо в тексте театрализуется нечаянное явление «события», упоминается тот или иной концепт Делёза в магическом модусе заклинания, или же все облекается в риторический призыв «стать последователем Делёза» или «слиться с произведением, чтобы пройти вместе с одним или несколькими концептами по ускользающему вдаль маршруту» [164] . Подобный буквализм противоположен замыслу — и этике — Делёза и Гваттари, окрестивших весь комплекс этих «миметических приемов» «технонарциссизмом» [165] . Как заключает философ Эли Дюринг, «доктринизируя Делёза», американские комментаторы «слишком далеко отходят от его понимания философии», поскольку в данном случае «можно остаться верным Учителю, лишь предавая его […] прилагая к Делёзу его собственные методы работы» [166] , — например, не заниматься благоговейной имитацией канонической мысли, а приводить в действие его собственные парадоксы.
163
D’Amico R.Introduction to the Foucault-Deleuze Discussion // Telos. 1973. № 16 (Winter). P. 102.
164
Massumi B.Becoming Deleuzian // Boundas C. (ed). The Deleuze Reader. New York: Columbia University Press, 1993 P. 401.
165
Deleuze G., Guattari F.Mille Plateaux. Paris: Minuit, 1980. P. 33.
166
During E.Deleuze, et apr`es? // Critique. 1999. № 623 (avril). P. 292, 301.
Что
В случае Бодрийяра парадокс в первую очередь связан с многочисленными «-измами», которые последовательно и всегда некстати закрепляли за ним в Соединенных Штатах. Сперва марксизм: его первые работы от «Системы вещей» до «Символического обмена и смерти», и в особенности «Зеркало производства», обеспечили ему место в одном ряду с Адорно и Лефевром. Его политическая семиология воспринимается как критика рыночных знаков, как (в зависимости от истолкования) семиотическое продолжение или символическая деконструкция Маркса. Однако его теоретические экстраполяции интерпретируются в чисто реалистическом ключе: в его указаниях на истощение некоторых парадигм усматривается действительный конец ряда референтов: его критику марксизма и семиологических миражей иные читатели сочли «[концом] социальности, а затем — реальности как сущностей» [167] . Все остальное идет в том же духе: его теория симуляции вдохновляет художников на создание «симуляционного» направления, его замечания по поводу гиперреальности убеждают журналистов и кинематографистов в том, что он — «гиперреалист», а его вдохновенные рассуждения о пустыне и казино едва не породили «азартистское» направление. Его парадоксальное мышление — одновременно и письмо и теория — часто ускользает от подражателей и породило у англосаксонских специалистов по Бодрийяру настоящую комментаторскую манию. Его трудам посвящено около двух десятков университетских монографий, от Марка Постера до Дугласа Кеннера; они тематически организованы и тщательно аргументированы, меж тем как во Франции не вышло ни одной подобной книги: там этот автор никогда не пользовался благосклонными отзывами. Америка скорее страстно, нежели иронично продолжает читать Бодрийяра, затверживая, как некие постмодернистские мантры, формулировки из «Безупречного преступления» или «Прозрачности зла», зато освистывает «Америку» (на одном из университетских кампусов она была предана огню), а после 11 сентября 2001 года призывает запретить пребывание в США автору «Духа терроризма», позволившему себе утверждать, что башни-близнецы Торгового центра «покончили с собой». Это лишь означает, что ей не удалось проследовать за ним по слишком уклончивому пути «теории, [которая] делается собственным предметом» и «должна превращаться в симуляцию, если речь о симуляции, […] в соблазн, если речь о соблазне» [168] , или просто, более тавтологично, говорить о «бодрийяровской» теории с самого первого появления этого имени.
167
McAuliffe Ch.Jean Baudrillard // Murray K. (ed). The Judgement of Paris: Recent French Theory in a Local Context North Sydney: Allen & Unwin, 1992. P. 98–101.
168
Baudrillard J.L’Autre par lui-m^eme. Habilitation. Paris: Galilee, 1987. P. 84–85.
Наконец, если оставить в стороне случай Жака Лакана и Юлии Кристевой — восприятие которых оказалось не менее парадоксальным, поскольку их превозносят специалисты по литературе и яростно отвергают американские психоаналитики, — то в заключение следует сказать об американских аватарах Ролана Барта. «Я уверена, что из интеллектуальных знаменитостей, появившихся во Франции после второй мировой войны, долгая жизнь прежде всего обеспечена трудам Ролана Барта» [169] — так начинает писательница Сьюзен Зонтаг свой очерк памяти Барта, с которым ее связывали дружеские отношения и чьим трудам она помогла получить известность в Соединенных Штатах [170] . Ранний Барт, структуралист «Нулевой степени письма», был воспринят в англосаксонском мире исключительно с политической точки зрения, его то осуждали за «марксистскую лингвистику левобережного разлива [ sic]» на службе у «антибуржуазных гримас», то, напротив, превозносили за «освободительную критику, наносящую удар по идеологии в самый момент ее появления» [171] . Вслед за политизацией семиолога — сексуализация вольнодумца: поздний, весьма многоликий Барт (от «Инцидентов» до «Камеры люциды») с середины 1980-х годов получил второе университетское бытие в Соединенных Штатах в связи с проблемами автобиографии, исповедальности критики и гомосексуального литературного стиля— тематики, несовместимой со сдержанностью Барта, с его аллергией на всякую доксу, с его всегда опосредованным перифрастическим подходом к проблемам сексуальности. Его «Удовольствие от текста» стало по ту сторону Атлантики одним из университетских бестселлеров 1970-х годов и вразрез с заявленной в нем проблемой удовольствиябыло воспринято как постмодернистское пророчество, как аллегория «текстуализации» мира. И хотя можно часто слышать, что он воплотил современную модель «писателя в полном смысле слова» [172] , однако при этом все равно не учитываются все линии напряжения, излучины и разрывы между многочисленными гранями его творческой эволюции. Ведь имя автора вносится в уже переполненный список, а это требует закреплять за ним определенный ярлык, сводить его множественность к единой фигуре — это такая нулевая степень прагматического парадокса.
169
Sontag S.L’'ecriture m^eme: `a propos de Roland Barthes. Paris: Christian Bourgois, 2002 [1992]. P. 3.
170
Sontag S.(ed). A Barthes Reader. New York: Vintage, 1982.
171
Цит. no: Ungar S.Roland Barthes: The Professor of Desire. Lincoln: University of Nebraska Press, 1983. P. xiii-xv.
172
Ibid. P. xi-xii.
Итак, чаще всего перед нами противоречие между логикой использования и собственной логикой подвижных, ускользающих от точного определения текстов, которые противятся тому, чтобы их использовали как предписания. Перед лицом этих авторов возникает колебание, которое в итоге выражается в навязывании императивного регистра — неважно, политического, этического или радостно-текстуалистского, — именно тем работам, чей регистр определен настойчивым желанием этого избежать. Это противоречие нельзя считать исключительно прагматическим, вторичным, относящимся ко всем американским перетолкователям. Оно также отсылает и к внутреннему напряжению, заложенному в самой программе теории; стремясь поскорее заставить тексты работать, внедрить их в практику, пустить в оборот, американские пользователи позволили ему реализоваться в полном объеме. Им питается творчество всех этих авторов и даже непосредственно его проблематизирует; это напряжение связано с невозможностьюдля теоретического текста что-либо противопоставить разуму помимо самого разума, критиковать метафизику, не прибегая к метафизике, деконструировать историческую континуальность, не возводя при том на ее обломках иную форму исторической континуальности. Однако невозможность — это, по-видимому, не в американском духе: поэтому приходится переходить к действию или, по крайней мере, призывать к нему (кампус обязывает), эстетизировать это напряжение, чтобы его черты было легче обнаружить во всех «текстах» современной культуры, или торжественно его драматизировать, чтобы добиться ощущения исторического рубежа, неизбежного будущего, — таков, насколько можно предположить, американский способ обращения с этой теоретической невозможностью.
Сильвер Лотренже
Иностранные агенты (Журнал «Semiotext(e)» и его открытие Америки)
В Соединенных Штатах 80-е годы по-настоящему начались вместе с публикацией журналом «Semiotext(e)» серии черных книжек по французской теории под названием «Foreign Agents» («Иностранные агенты»). Заголовок означал именно то, что и имелось в виду: открыто заявить о себе как об «иностранных агентах» в Соединенных Штатах значило вырвать почву из-под ног у тех, кто стал бы за это осуждать (а такие были). Иностранным агентом считается всякое лицо, распространяющее письменные тексты (пропаганду) и состоящее на службе иностранной державы. Оно обязано в течение 48 часов заявить о себе в Вашингтон. На самом деле заголовок был довольно обманчивым: «Semiotext(e)» не состоял ни на чьей службе, даже на французской (ему за это не платили), да и на американской тоже. Его замысел был оставаться чуждым стране, из которой он вышел, а равно и стране, где он обосновался. Опираясь на американский континент, «Semiotext(e)» решительно поворачивался к морю. Он не представлял никого, кроме себя самого и Нью-Йорка.
До тех пор журнал выходил довольно нерегулярно; новая книжная серия была предназначена не заменить его, а просто расширить его влияние. Собственно, он и раньше это делал иными средствами — в частности, путем разнообразных «мероприятий», организуемых в Нью-Йорке с целью поддержания прямого контакта с публикой: лекций, рок-концертов, больших собраний (таких, как нашумевшая встреча, посвященная Уильяму Берроузу), вечеров в модных клубах, галереях и других непривычных местах. У него уже имелась устойчивая читательская аудитория, состоявшая из молодых художников, преподавателей, панков и политических активистов, однако с созданием новой серии ему предстояло заметно подняться в культурном статусе. Это отвечало глубоким переменам на нью-йоркской художественной и интеллектуальной сцене. Журнал кое в чем предвосхитил их, но в Соединенные Штаты нельзя безнаказанно заносить заразу (это испытал на себе Фрейд), и неудивительно, что все повернулось иначе, чем мы ожидали. В отличие от Франции, в Соединенных Штатах, чтобы что-либо уничтожить, ему не ставят препятствий, а заставляют перерасти себя (по крайней мере, свой внешний образ), пока оно не станет уродливым и не похожим само на себя. Несомненно, что со стремительным ростом «французской теории» как культурного движения работа журнала оказалась чуть более на виду. Это началось с публикацией «Симуляций» Жана Бодрийяра [173] , которые имели громкий успех. Две другие книги, изданные в том же году, — «On the Line» («На линии») Жиля Делёза и Феликса Гваттари и «Риге War» («Чистая война»), диалог-обзор Поля Вирилио и Сильвера Лотренже — произвели эффект не сразу, зато с начала 90-х годов ничье более воздействие не было столь глубоким. В итоге новая книжная серия с самого начала развернула весь круг тем, которым предстояло волновать американскую культуру в течение двадцати следующих лет. Особенно кстати оказалась книга Жана Бодрийяра, которую читали порой даже наперекор ей. В 1983 году американские художники пытались одолеть европейскую (немецкую и итальянскую) неоэкспрессионистскую живопись, используя образы масс-медиа и рекламы. «Симуляции» как будто бы лили воду на их мельницу, и успех книги был оглушительным. В результате в художественную среду проникла какая-то неощутимая туманность, как раз перед тем как случился предвидимый приступ паранойи по Оруэллу. В течение нескольких месяцев все тревожно спрашивали себя: состоится ли «1984 год»? На это надеялись— но нет, было уже поздно (или еще рано). Общество зрелищ сделалось обществом зрителей, а паноптикум Фуко — кольцом Мёбиуса. Все ожидали Джорджа Оруэлла а пришел Бодрийяр.
173
«Симуляции» представляли собой объединенную версию книг «Симулякры и симуляция» (издательство «Галилей», 1981) и «Символический обмен и смерть» (издательство «Галлимар», 1976).