Республика словесности: Франция в мировой интеллектуальной культуре
Шрифт:
Пора вернуться с целью проверки к моему исходному тезису: два ключевых персонажа — писатель и читатель — возникли здесь не случайно, они свидетельствуют о различном видении литературы, если она включается во французскую или немецкую систему мышления. Биография каждого из них соответствует определенным силовым линиям, константам или структурам, которые, в свою очередь, относятся к долгой временной протяженности (как называл это Бродель, а не Гегель) — к истории ментальностей [60] . В одном случае они связаны со статусом литературы как таковой, как экономической, исторической, социальной или культурной знаковой деятельности; в другом же — с теми философскими, религиозными или собственно литературными контекстами, в которых она получает свое значение. Но каковы же при этом приоритеты и выделенные моменты? Следует признать, что здесь еще предстоит много выяснить, поскольку ранее предлагавшиеся (когда они вообще предлагались) причинные объяснения в итоге оказывались или слишком монологичными, или слишком общими, порой до тавтологии.
60
Об истории долгой временной протяженности, о различных «умственных оснастках» или же о «давних привычках мышления и действия» см.: Braudel Fernand.Ecrits sur l’histoire. Paris: Flammarion, 1969. P. 50, 53.
Первое из них, наиболее известное, связано с литературой как социальным институтом. Это не столько объяснение, сколько констатация. Здесь, конечно, не место перечислять подробно все множественные черты «французской исключительности» в вопросе о литературе (да и в иных вопросах): учебники и антологии (в
61
См.: Jurt Joseph.Status und Funktion der Intellektuellen in Frankreich — im Vergleich zu Deutschland // Delft Louis van (Hrsg.). Offene Gef"uge. Literatursystem und Lebenswirklichkeit. T"ubingen: Gunther Narr Verlag, 1993; Паскаль Ори пишет, что «интеллектуал предполагает общность убеждений между говорящим и обществом или той его частью, к которой он пытается обращаться» ( Ory Pascal.Les intellectuels en France, de l’Affaire Dreyfus `a nos jours. Paris: Colin, 1986. P. 9). He получается ли, что интеллектуал, продолжая дело писателя и литературы в самой реальности, устанавливает ту связь с читателем, которая недооценивается или отвергается литературной прозой? Напротив того, в Германии господствует фигура эрудита-специалиста, часто профессора. Разница в том, что этот последний если и говорит о литературе, то редко делает это изнутри или от имени самой литературы и не заботится о значимости своих слов в непосредственно актуальном контексте. В Германии тоже есть интеллектуалы — сколько угодно. Но удивительно, как мало интеллектуальных дискуссий происходит в этой стране консенсуса и социального диалога. В чем тут дело — в том, что нет общей столицы, общенациональной аудитории или же культуры публичных дискуссий? Кажется, такова точка зрения Роже де Века ( Week Roger de.L’'ecriture est une folie francaise // Suppl'ement le Monde (sp'ecial Salon du Livre. 1989. 19 mai).
62
[Главы мира ( лат.). — Примеч. пер.] Формула Эрнста Роберта Курциуса ( Curtius Ernst-Robert.Die franz"osische Kultur. P. 151).
В любом случае по разные стороны Рейна существуют разные культурные, а значит, и литературные идеалы: в одном случае — Bildungsideal, в другом — «nationales Kulturgut» [63] . Во французском понимании литература еще и поныне отсылает к идее нации, тогда как за Рейном она часто образует лишь замкнутую область. Вероятно, были правы Э.-Р. Курциус, а вместе с ним и другие авторы, когда подчеркивали капитальную роль литературы во Франции, ее косубстанциальную связь с социальной, политической и исторической действительностью этой страны: «Во Франции национальный дух воплощает в себе не философ, не музыкант, не ученый, но писатель» [64] . Литература = клерикатуре? Действительно, такое слово подходит — с некоторыми нюансами. Будучи связана с тремя сетями — властью, знанием и историей, литература во Франции обладает тройной легитимностью: как признанный институт, как способ совместного бытия и как корпус ценностей. Она каждый раз заново подтверждает место своей национальной принадлежности — хотя бы тем, что напоминает о непрерывной традиции. Можно сформулировать это так: во Франции литература является полноправной частью форума, предметом социального присвоения; в Германии же она всего лишь нечто избыточное, умение говорить лучше.
63
Curtius Ernst-Robert.Die franz"osische Kultur. P. 7.
64
Ibid. P. 84.
Продолжением этой констатации является второе возможное объяснение — религиозное. Вдохновителем его был испанский философ Мигель де Унамуно, хорошо знавший и Францию, и Германию. Автор «Трагического чувства жизни» противопоставлял католицизм — конечно, трагичный, но конкретный, ибо это «воплощенный Глагол», и протестантизм, понимаемый как «чистый религиозный индивидуализм […] неопределенная эстетическая, этическая или культурная религиозность». Католицизм имеет дело с реально-зримым, воплощенным в таинстве Евхаристии, тогда как протестантизм порождает «субъективное сознание, проецируемое вовне, персонифицирующее мир», — в молитву или диалог. Если перевести это в эстетические термины, то этим двум позициям соответствуют два мировидения: католицизм находит свое наиболее адекватное выражение в живописи и скульптуре (например, у Веласкеса), а протестантизм в музыке, особенно у Баха [65] . Разумеется, подобный дуализм неизбежно вызывает возражения, как исторического, так и географического порядка: Германия далеко не вся является протестантской, а с другой стороны, было бы по крайней мере поспешно усматривать в светской культуре Франции всего лишь сохранение католического культурного субстрата в иных формах. Несмотря на свою ограниченность, данное различение позволяет лучше понять фундаментальный выбор, на котором основан дискурс о литературе по ту и другую сторону Рейна. С одной стороны, это собственно культурные или даже просто литературные дискурсы, зависящие от некоторой ощутимой, конкретной, измеримой реальности, с другой стороны — дискурсы религиозные, этические или философские, то есть спекулятивные, связанные с сознанием и идеалом. Католическая, а затем светская литература (в плане долгой временной протяженности такие нюансы маловажны) заключает в себе этику возможного и зримого, поскольку она воплощает в себе четко размеченное место коммунитарной, религиозной или национальной принадлежности. Напротив того, протестантизм и те виды рефлексии, которыми он вдохновляется, — герменевтика, диалектика и даже критическая теория (Хабермас) — начинаются, но отнюдь не заканчиваются, поисками лично-коллективной, интерсубъективной этики [66] . Соответствующая им литература, основанная на стремлении к связи с другим, в частности на диалоге, не существует сама по себе — она становится собой через то значение, которое обретает для индивида. Мы вновь встречаем здесь — пусть по метонимии, когда часть обозначает целое, — двучленную или трехчленную формулу писатель-текст-читатель, которая на двух берегах Рейна понимается по-разному. Во Франции текст, образец, фактура или фабрика подтверждают собой труд, а тем самым и действительность писателя. В Германии же он служит скорее приглашением, чем посланием, и воплощает собой прежде всего возможную встречу с другим, в данном случае с читателем. Если оставаться в пределах религиозной лексики, то в одном случае произведение является исповеданием веры, исповедью писателя, а в другом — призывом к читателю, молитвой.
65
См.: Unamuno Miguel de.Le sentiment tragique de la vie. Paris, 1937. P. 339, 81, 87, 84, 188, 89.
66
См.: Rochlitz Rainer.Martin Heidegger // Robert Picht. Esprit/Geist. P. 177; Goldschmidt Georges-Arthur.Sur deux chaises. Reinbeck-Chamb'ery // Jacques Morizet (sous la direction de). Allemagne — France. Lieux et m'emoire d’une histoire commune. Paris: Albin Michel, 1995. P. 24 sq.
При всей своей актуальности подобные воззрения должны быть уточнены. Опираясь прежде всего на институт литературы, на ее формы, модусы, психические структуры, в которых она представляется, они недооценивают — особенно со стороны Германии — материальные реальности и условия, то есть глубинный ритм истории. А главное, они констатируют, но не объясняют или объясняют лишь частично. Между тем в данном случае любая, скажем социологическая, религиозная или культурная, гипотеза оказывается недостаточной: ведь Англия и Испания, две централизованные монархии, одна англиканская, другая католическая, не знали подобной эволюции в области литературы или культуры. А федеральная, но католическая Италия, долгое время стремившаяся, как и Германия, к трудноосуществимому единству, тем не менее во многих областях отличается от последней.
Итак, подобные попытки объяснения [67] можно упрекнуть в недооценке исторического измерения — и прежде всего в забвении того факта, что если в первом случае история обрела ощутимую реальность в нации, государстве и культуре, то во втором случае она по-прежнему воплощает в себе предмет исканий, некий идеал или же грядущее. Отсюда немецкая рефлексия о государстве (у Канта, Гегеля или Маркса), чья цель в плане политики сравнима или, по крайней мере, дополнительна к той, что преследуется эстетиками в плане искусства: определить ту территорию, где становится возможным или даже оправданным совместное бытие. Однако следует напомнить: государство — это не нация; оно либо вырастает из нее (по примеру Франции), либо предшествует ей и подготавливает ее (в случае Германии). Так же обстоит дело и с литературой, отсутствие которой как института следует понимать в свете немецкой национальной истории, вновь и вновь начинаемой заново, от Гегеля до Хайдеггера, истории идеализированной, одним словом, диалектизированной [68] . Наконец, отсутствие нации-литературы (в том смысле, в каком Бродель писал о мире-экономике), литературы, ставшей национальной реальностью, а стало быть, и нации, обозначаемой своей литературою, — все это отражает отсутствие сложившегося корпуса ценностей, ритуалов, практик, знаков, отсутствие интеллигибельной или даже непосредственно переживаемой традиции. Ее утопия — утопия литературы — это также и утопия истории и нации, которых не удается обрести. Как писал Герман Глазен о культуре: alles das, was nicht ist — все то, чего нет [69] .
67
См. также хорошо известный анализ Макса Вебера в «Протестантской этике и духе капитализма» ( Weber Max.Gesammelte Aufsatze zur Religions-soziologie. Т. V. Verlag J. C. B. Mohr, 1947), где дается иное, более «материалистическое» освещение проблемы. Заметим, что госпожа де Сталь тоже, по-видимому, отдает предпочтение религиозному объяснению (за неимением другого), когда противопоставляет католическую религию, которую «сумели соединить с литературой и изящными искусствами», и протестантизм или же романтизм, где «ни в чем нет устойчивых вкусов, где все независимо, все индивидуально» ( Мте de Sta"el.De l’Allemagne. Т. V. P. 63; Т. II. P. 9–10).
68
Французским притязаниям на универсальность (или попыткам выдать себя за нечто всемирное) Германия противопоставляет национальную особенность ( Dumont Louis.Identit'es collectives et id'eologic universaliste: leur interaction de fait // Critique. T. XLI. № 456 (mai 1985). P. 507). Уточним: это особенность такой нации, которую все ищут да ищут, а она, пожалуй еще и ныне, остается ненайденной, то есть идеальной.
69
Glaser Hermann.Kultur ist alles das, was nicht ist // Die Zeit. 04.05.1990. № 19. P. 124 sq.
В конечном счете решающую роль опять-таки играет историческое объяснение. Я могу лишь бегло наметить его, рискуя быть слишком кратким. Но иногда бывает полезно напоминать об очевидных, даже о самых простых вещах. Потом остается обставлять их фактами, датами, цитатами — одним словом, историей. Это уже другое дело! Итак, вместо заключения ограничимся таким замечанием: французская литература, классическая или нет, знаменует собой прежде всего некоторый свершившийся факт; немецкое же понятие о литературе, романтическое, идеалистическое или модернистское, совпадает с осознанием относительности любых человеческих мыслей и предприятий. Это рождение истории для себя самой, а также и его последствия в литературе (вообще в искусстве) прекрасно понимал Бенжамен Констан, еще один ценный наблюдатель франко-германских отношений: «Великой заслугой или великим счастьем немцев является то, что почти все они признают одну основополагающую истину, без которой ничего истинного нельзя открыть. Эта истина гласит, что в человеке все прогрессивно» [70] .
70
Constant Benjamin.De la religion consid'er'ee dans sa source, ses formes et ses d'eveloppements. Paris, 1824–1831. P. 124 sq., cit'e par: Derr'e Jean-Ren'e.Lamennais, ses amis et le mouvement des id'ees `a l’'epoque romantique (1824–1834). Paris: Klincksieck, 1962. P. 91–92.
«Невозможно понять политическую и социальную жизнь Франции, не обращая внимания на ее литературу, не понимая ее важнейшей функции — служить одновременно центром и связью всех проявлений ее исторической эволюции», — пишет и Курциус [71] , и под этой формулой я готов подписаться. Но точно так же (параллельно) нельзя ничего понять в немецкой литературе, забывая, что она, как и все остальное, включая историю, была здесь поисками или выражением некоторой все время проектируемой, все время становящейся реальности. То есть здесь история тоже становится литературой — и такой литературой, которая, скажем от Бюхнера до Брехта, постоянно задумывалась об истории, об ее отсутствии, пусть и идеализированном. О том же в своей неподражаемой манере писала и госпожа де Сталь: «Литература, искусства, философия, религия обоих народов свидетельствуют об этом различии; и Рейн вечным барьером разделяет две области умственной жизни, которые, как и сами эти две страны, совершенно чужды одна другой» [72] . Против этой очевидной истины нечего возразить — настолько она самоочевидна. Разве что одно: она забывает главное — историю. Между тем с двух берегов Рейна, от писателя к читателю, повествуется на разный лад одно и то же сказание — сказание о литературе.
71
Curtius Ernst-Robert.Essais sur la France. Paris: Editions de l’Aube, 1990. P. 9.
72
Mme de Sta"el.De l’Allemagne. Т. II. P. 20.
Как по своим пресуппозициям (нечетко определенным), так и по своим примерам (слишком редким) и выводам (порой поспешным) данное размышление представляет собой прежде всего возможный очерк сравнительного изложения литературы Франции и Германии. Но его исходная гипотеза, в том виде, в каком она была выдвинута, не могла не показаться амбициозной и даже непомерной: то, о чем порой удается хорошо заявить, бывает трудно уяснить, мысль плохо укладывается в выражающие ее слова. Отсюда этот постскриптум, призванный лучше прояснить первоначальный замысел. Он позволяет оценить как пройденный путь, так и работу, которую еще предстоит сделать.
I.Прежде всего, остается подробно описать саму пару понятий — писатель (или письмо) и читатель (или чтение). Это могло бы явиться предметом другого исследования. Скорее всего, в нем выяснились бы пределы этого, пожалуй, слишком общего разграничения, которое при всей своей воле к определению рискует вовсе ничего не определить. Много нахватаешь — мало удержишь. Между тем проблематичен уже сам вопрос: о какой литературе нельзя сказать, что она по определению не связана одновременно с писателем и читателем? В самом деле, нет письма без чтения, а каждому читателю предшествует писатель (или, по крайней мере, текст). Оба термина не исключают, а взаимно предполагают друг друга, никогда не сливаясь в какую-либо андрогинную фигуру, в какое-либо промежуточное и неопределенное по статусу образование. Еще раз повторю: здесь все зависит от расстановки акцентов, отточки зрения или же предварительного замысла. Так, например, в процессе чтения следует различать чисто формальную фигуру без реального присутствия и работу субъективности, вне которой, очевидно, и не бывает никакой литературы. Говоря о читателе, классицизм или реализм изначально нейтрализовывали его своими притязаниями на воспроизведение образца или же реальности. И наоборот, символизм, хоть и не считается с читателем, более других требует работы прояснения смысла в процессе чтения (скажем, больше, чем заставляет это делать реализм). Точно так же объяснение текстов, стремясь к объяснению и больше ни к чему, изначально предполагает некоторый навык, а не просто готовность со стороны читателя. Наконец, паралитература — литература в высшей степени идеологическая — массированно нацелена на определенную публику; то есть она рассчитывает на такую работу, которая является основополагающей и для настоящего чтения.