Ревет и стонет Днепр широкий
Шрифт:
— Ну вот. Давайте познакомимся: Винниченко Владимир Кириллович. А вас? — задержал он узкую с холодными пальцами девичью руку.
— Моя фамилия Драгомирецкая, Марина…
— Марина?..
— Гервасиевна. Но, конечно, просто — Марина…
— Очень приятно, товарищ Марина. — Винниченко наконец выпустил руку девушки, которая постепенно в его руке становилась теплой и даже немного влажной. — Курсистка? Гимназистка?
— Я учусь на Высших Женских медицинских курсах.
— Прекрасно! Значит, будущее светило украинской медицинской науки?.. А тем временем сеете зерна национального духа среди нашего
— Мой отец — врач. Работает в Александровской больнице.
— А! Чудесно, чудесно! Итак, из старой гвардии сознательного украинства?
Винниченко с удовольствием поглядывал на девушку: все–таки она мила! Стоит красная как маков цвет, но выражение глаз то и дело меняется: сначала в них была растерянность, потом — переполох, а теперь вот словно бы какая–то грусть.
— Ах, нет! — молвила девушка печально и опустила глаза. — Отец мой совершенно равнодушен… к национальному вопросу.
— Ах вот как! Печально. Я бы даже сказал, — Винниченко снова вздохнул, — трагическая ситуация. Впрочем, — он сам улыбнулся горькой, трагической улыбкой, — ситуация обычная: сначала принудительная русификация, далее — самообрусение, в результате: имеешь родителей, но не имеешь родины. Как весь наш народ…
И вдруг — такой уж был характер у Винниченко — и печальное выражение его лица и интонация речи изменились. Он почти вскрикнул страстно:
— И вот у родителей без родины появляются дети, в сердцах которых пламенеет священный огонь любви к родному народу! Да, да, чувство нации бессмертно, неистребимо! Его можно загнать в темный угол, его можно уничтожать из поколения в поколение, но все равно оно возродится: непреложный закон возрождения нации!
Винниченко наклонился вперед и еще раз взял девушку за руку. Рука ее снова была сухая и холодная.
— Никогда, милый товарищ, не забывайте об этом! Будьте верны своей нации! Великое вам спасибо за то, что такие, как вы, появляются на свет!
Марина молчала — эти слова и глубоко взволновали ее, и вызвали чувство неловкости. Пальцы ее снова начали согреваться и увлажняться в ладони Винниченко.
Впрочем, взволнован был и сам Винниченко — его всегда волновали его собственные слова.
С девушками и вообще в присутствии женщин Винниченко бывал или насквозь искусственным, ненастоящим — манерничал и рисовался, либо, наоборот, становился предельно искренним, настоящим. Это зависело от того, какая была женщина, чего она хотела от него и чего хотел от нее он.
— Но, — молвил он ласково, после небольшой, торжественной паузы, — я чувствую, что вы чем–то озадачены, милая девушка? Вы взволнованы. Я не ошибся? Да вы садитесь. Что вы стоите?
Марина села.
— Собственно, нет… А впрочем… — Марина наконец подняла глаза. Из ее взгляда еще не ушла растерянность, но был он чистый и доверчивый. — Понимаете, я… — Марина не знала, с чего начать. — Сейчас такая сложная ситуация… Политическая… Вы, конечно, будете надо мной смеяться, но я не умею, вот не умею, да и все тут, во всем этом разобраться…
Она повела рукой на листочки, разбросанные перед нею на столе.
Винниченко взглянул одним глазом. Это были различные призывы и воззвания: от Временного правительства, от Центральной рады, от партии большевиков. Воззвание Временного правительства извергало проклятья на головы большевиков и одновременно хулило политику Центральной рады. Призыв Центральной рады чернил политику Временного правительства и одновременно брызгал ядовитой слюной на большевиков. Большевистская листовка клеймила и Временное правительство, и Центральную раду.
Винниченко небрежно отодвинул листовки и положил свою ладонь — на этот раз только положил — сверху на горячую девичью руку:
— Давайте попробуем разобраться вместе!
— Правда? — Марина даже просияла. — Вы со мной?
Она зарделась еще сильнее, чем сначала, когда вдруг — будто ночное привидение — под портретом Винниченко на стене увидела живого Винниченко перед собой.
— А почему бы и нет? — на баритональных низах молвил Винниченко. — Я ж все–таки старше вас и обладаю большим опытом в жизни, в революционной борьбе, политике, ну и вообще…
Он все–таки не мог удержаться и немного рисовался, но, в самом деле, эта премилая девушка была именно из тех, которые располагают к искренности. — К тому же всякий знает, что совершенно откровенный разговор получается только при случайных встречах — вот так на вокзале или в поезде, с человеком, которого ты никогда больше не увидишь…
— Конкретно, — спросил Винниченко, — что именно беспокоит вас, товарищ Марина?
— Понимаете, Владимир Кириллович, вот Временное правительство…
Винниченко прижал ее горячую руку к столу:
— Не ищите слов, товарищ Марина, я скажу за вас: Временное правительство — реакционно…
— Да…
— Но — громкая революционная фраза…
— Да, да!
— И одновременно — снова политика царя Николая и черной сотни Михаила–архангела в украинском вопросе. Это вы хотели сказать?
— Это. Но…
— Но украинский генеральный секретариат, председателем которого я имею честь состоять, является подведомственным Временному правительству, юридически — его, Временного правительства, украинским агентом. Но Украинская центральная рада, высший орган национального волеизъявления, заместителем председателя которой я тоже имею честь быть и которая поносит действия Временного правительства на Украине, — фактически действует заодно с Временным правительством. А большевики ругают вообще всех, однако все их боятся и в меру своих сил и возможностей заигрывают с ними — и Центральная рада, и Временное правительство… Это вы хотели сказать, милая девушка?
— Ну, не так, но…
— Но по сути — именно так!
Винниченко вздохнул третий раз: душа его болела, на сердце у него было муторно — бедную девушку мучило именно то, что терзало и его самого и днем и ночью.
— Чтобы вы, милая девочка, не подумали, что я буду говорить сейчас что–то специально для вас, в порядке, так сказать, вашего политического воспитания, а не как равный с равным, — должен признаться вам заранее…
Тут Винниченко остановился на миг — не потому, что колебался, говорить ему или не говорить дальше, а потому, что пытался перебороть в себе докучливого «курносого Мефистофеля», неугомонного фигляра; на язык так и напрашивались интонации мексиканского заговорщика, а он же жаждал говорить сейчас — вот ей же богу! — только искренне и доверительно.