Ревет и стонет Днепр широкий
Шрифт:
В окошечке, выходившем в палисадник, мигал огонек.
— Отец еще не спит, — сказал Коля. — Он всегда поджидает меня, даже если я возвращаюсь под утро. Сколько раз я уже отчитывал его за это!
— Кто еще с вами живет? — спросила Бош.
— Вдвоем живем. Когда отец на работе, я варю кондёр. Я мотаюсь по митингам — он варит. Так и живем…
Бош и Тарногродский падали с ног от усталости — они еле прошли эти последние сто шагов через улицу, и пока Коля возился с ключом у замка, Евгения Богдановна присела здесь же, на ступеньках крыльца.
Хлопотливым и трудным был этот день, а ему предшествовала бессонная, напряженная ночь: выступления по батальонам Пятнадцатого полка; митинг в вятской дружине, несшей охрану боеприпасов Юго–Западного фронта; собрания у авиаторов фронтовой эскадры
Ночь стояла безлунная, но там и тут мерцали звезды, и можно было увидеть, что делается вокруг. Какой типично провинциальный пригород! Хатки–мазанки, крытые гонтом или соломой; сараи и амбары, плетенные из лозы, совсем как в селе; густые вишняки и стройные тополя, выстроившиеся вдоль дороги.
Евгения Богдановна поглядывала вокруг, а в голове у нее все еще стоял шум, и тысячи обрывков пережитого и увиденного за этот день, тесня и заслоняя друг друга, возникали и исчезали в ее утомленной памяти.
Итак, Военно–революционный комитет создан. Меньшевики и эсеры оказывали бешеное сопротивление, и все же в состав ревкома вошли только большевики. Выборы происходили в «Мурах» — на территории крепости времен гетмана Хмельницкого, обнесенной толстой каменной стеной с угловыми башнями, в мрачных, под тяжелыми готическими сводами, подвалах бывшего иезуитского монастыря. Необычайный, уж никак не современный антураж вовсе не вязался с теми уж слишком современными словами — о революции, пролетариате и социализме, — которые звучали теперь под сводами подземелий, где три века тому назад бряцали мечи и кольчуги и раздавались призывы к походу за веру православную. И одновременно — не тогда, три века, назад, а сегодня, когда избирался ревком в ожесточенной схватке между меньшевиками и большевиками, — сверху, из помещения гимназии, расположенной теперь в верхних этажах древнего замка, доносилось благолепное пение — «Возбранной воеводе победительная»: была суббота, и в домовой гимназической церкви служили вечерню. И это православное песнопение то и дело перебивало кантаты другого хора — «Аве Мария» — из костела, возвышавшегося тут же, на подворье замка, дверь в дверь против входа в подземелье, где некогда пытали людей огнем и посыпали им раны солью, а теперь происходило заседание исполкома; в костеле тоже шло вечернее богослужение.
«Возбранной воеводе победительная» и «Аве Мария» вслед за дружными возгласами «Да здравствует диктатура пролетариата!» — все звучало и звучало в утомленной памяти Евгении Богдановны.
Тарногродский, наконец, управился с замком.
— Ты уснула, Евгения Богдановна? — спросил он шепотом, чтобы не испугать Евгению Богдановну, если она уснула. — Пошли. Я сейчас приготовлю чай, и ляжешь спать. Чай, правда, морковный! И без сахара. Хлеба тоже нет — сухари. Коля говорил весело и бодро, даром что сам еле держался на ногах. Потому что — победа! И ревком создал, первый на Украине ревком; и Пятнадцатый полк дал согласие двинуться на поддержку киевских пролетариев: солдатская масса была настроена по–большевистски, а во главе полка, стал командир–большевик, поручик Зубрилин. Правда, повозиться пришлось с другим: полк отказывался идти на фронт, поэтому оружие ему не выдавали, — и пришлась Тарногродскому с Бош агитировать охрану складов фронтового боепитания захватить склады и раздать солдатам винтовки с патронами.
2
Они вошли в комнату на цыпочках, чтобы не разбудить Колиного отца, но предосторожность их была излишней: отец стоял за порогом в горнице и укоризненно качал головой, взглядом указывая на часы–ходики на стене — стрелки приближались к трем часам.
Свет от керосиновой лампочки падал прямо на лицо старика, и хотя Бош впервые в жизни видела отца Тарногродского, его лицо показалось ей удивительно знакомым.
— Знакомьтесь, тато, это моя… знакомая, — рекомендовал Коля потупясь: тихий Коля стеснялся знакомства с женщинами, и если уж приходилось ему идти вдвоем с женщиной, то всегда старался держаться от нее на некотором расстоянии. — Она переночует у нас, в горнице на диване. Ей, понимаете, некуда деваться, — добавил Коля и окончательно покраснел.
— Рад… прошу, — откликнулся старик и пожал руку Бош, однако это сделал он как–то официально, с холодком.
Евгения Богдановна окинула взглядом комнату и сразу поняла, почему таким знакомым показался ей старый почтовый служащий Тарногродский. Прямо против двери на стене висел большой, в рушниках, портрет Шевченко. Старик Тарногродский был очень похож на портрет Тараса Григорьевича: такие же усы книзу, такая же лысина над высоким лбом, и выражение глаз было такое же: грустное, ласковое и проникновенное.
— Прошу сначала на кухню, — пригласил старик, — чай горячий, гречневая каша тоже в духовке… еще с вечера, — он вздохнул и еще раз неодобрительно посмотрел на стрелки часов. — Вы уж не взыщите, если каша подсохла. Я ее сейчас разогрею…
— Да вы не беспокойтесь, тато! — заторопился Коля. — Мы сами все найдем. Ложитесь спать. Да и ели мы уже… кажется, не так давно.
— Ну, это ты врешь!
Евгений Богдановна тем временем рассматривала комнату. Чисто выбеленная комнатка, с маленькими окошечками, была обставлена просто, но выглядела удивительно уютно. Кроме портрета Шевченко, на стенах не было ничего, обыкновенные деревянные скамьи–топчаны вдоль стен были покрыты красочными полосатыми подольскими «ряднами»; такие же, только более узкие, дорожки были постланы от двери к двери по крашеному, сверкающему восковой натиркой полу. По углам возвышались камышовые горки, на нижних полках тесными рядами стояли книги, на верхних — множество разнообразных гончарных изделий, расписанных узорами украинского народного орнамента.
— Как у вас мило! — не удержалась Евгения Богдановна. — И эти коврики и глинянки — вот бы увидеть Юрию Коцюбинскому! Он души не чает в изделиях народных умельцев!
Очевидно, старику приятно было это услышать, но он из вежливости не выразил своих чувств, лишь кашлянул и указал рукой на дверь:
— Прошу, милая барышня!
Тарногродские разговаривали между собой только по–украински, и Коля, снова застеснявшись, словно бы извиняясь, сказал:
— Уж вы, Евгения Богдановна, не осудите; отец прибегает к русскому языку только при исполнении служебных обязанностей, у себя в почтовой конторе, да и то лишь в разговорах с высшим начальством; к персоналу младшему по служебному положению он даже при царе Николае обращался исключительно по–украински. — Коля улыбнулся. — Русским, польским и еврейским языками отец владеет тоже в совершенстве; по–еврейски он разговаривает с соседями–евреями, по–польски — со знакомым поляком, а русский оставляет преимущественно для изящной словесности: мой старик знаток и любитель не только украинской, но и русской литературы.
— Помолчи, Микола, — отозвался старик Тарногродский у печи, где он возился с кастрюлями, — я не нуждаюсь ни в защите, ни в оправданиях. Изъясняюсь на языке моих отцов и уважаю языки моих ближних. Если же барышня не понимает по–украински, могу вести с ней разговор и по–русски.
— Ну что вы! — живо возразила Бош. — Я чудесно понимаю украинский язык! Ведь я очаковская, и детство мое прошло преимущественно на Украине или в Молдавии… Правда, давно это было… И разговаривать по–украински за это время разучилась. Знаете, все время русские круги, далекая Сибирь, Япония, Америка, Европа: читать и разговаривать мне как–то больше приходится если не по–русски, то по–немецки или по–французски.
— Сибирь? — переспросил старик. — Америка и Европа? То есть ссылки и эмиграции? Следовательно, вы, дивчина, тоже из революционеров и, видать, из партии моего Миколы?
— Да, — улыбнулась Бош. — Из Колиной партии.
Голова Евгении Богдановны гудела, все ее тело было сковано усталостью, но в эту минуту она уже чувствовала, что какое–то необъяснимое успокоение, какая–то отдохновенность начинают вливаться в ее душу и тело. Так мило и уютно было в этом доме: совсем как… дома.
Дома!.. Евгения Богдановна вздохнула. «Дома» у нее не было уже добрых двадцать лет; тюрьмы и этапы, ссылки и эмиграция… Сердце се сжалось от тревоги: как там Оленька и Маруся — в Киеве, в чужом доме? Они, бедненькие, тоже не знают родного дома с малых лет… А выезжая сюда, она даже не успела поцеловать их на прощанье…