Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
Радость мамы, не привыкшей к таким прогулкам, почему-то раздражала меня; и я снова подумала, что мамины щеки стали пухлыми и отвисшими, а в заплывших глазах светилась какая-то неуверенность и фальшь. Но я подавила в себе искушение сказать ей грубость, которая сразу рассеяла бы ее веселое настроение. Ожидая, пока мама оденется, я уселась за стол в полутемной мастерской. Молочный свет уличного фонаря, проникая сквозь незанавешенные окна, освещал швейную машину и вползал на степу. Я оглядела стол и увидела яркие игральные карты: мама проводила за пасьянсом долгие скучные вечера. И внезапно меня охватило странное чувство: я представила себя на месте мамы, почувствовала душой и телом, как она ждет свою дочь Адриану, пока та занята с очередным любовником. Вероятно, ощущение это возникло оттого, что я сидела на мамином стуле, за ее столом, смотрела на разбросанные карты. Иногда определенные места способствуют таким перевоплощениям. Так, например, человек, придя в тюрьму, испытывает тот же ужас, то же отчаяние, то же чувство одиночества, которые
Я превратилась в маму, но полностью отдавала себе в этом отчет, чего, конечно, не происходило с ней. Иначе она как-нибудь проявила бы свой протест. Внезапно я почувствовала себя постаревшей, сморщенной, усталой и поняла, чт'o значит старость, которая не только меняет внешность человека, но превращает его в слабое и никчемное существо. Как выглядела мама? Иногда я видела, как она раздевается. Я не обращала внимания на ее дряблую, потемневшую грудь, на ее желтый, трясущийся живот. Эту грудь, которая вскормила меня, этот живот, в котором зародилась моя жизнь, — теперь все это я ощутила физически, и мне казалось, что я испытываю ту же боль и раскаяние, которые должна испытывать мама при виде своего изменившегося тела. Красота и молодость делают жизнь сносной, даже легкой. Но когда они уходят… Я вздрогнула от ужаса и, очнувшись от этого кошмара, порадовалась, что я Адриана, красивая и молодая, а не мама, которая постарела и подурнела и уже никогда не будет такой, как я.
И в это же самое время постепенно, подобно тому, как вновь начинает работать заглохший мотор, в моем сознании стали роиться мысли, которые, должно быть, осаждали маму, пока она сидела здесь в одиночестве, дожидаясь меня. Конечно, нетрудно догадаться, о чем может думать в подобной обстановке такая женщина, как мама; у большинства людей эти мысли могут вызвать только осуждение и презрение, ведь обычно человек не столько старается поставить себя на место другого, сколько ищет повод для упреков. Но я любила маму и именно поэтому, представляя себя на ее месте, я знала, что в такие минуты она вовсе не тревожилась обо мне, не боялась за меня и не испытывала стыда, одним словом, мысли ее никак не были связаны с тем, чем в это время я занималась. Я знала, что мысли ее крутятся вокруг всяких пустяков, которые обычно приходят в голову старым, бедным и темным женщинам, они за всю свою жизнь ни разу не смогли сосредоточиться хотя бы в течение двух дней на одном и том же, не столкнувшись с опровержением своих мыслей. Глубоким мыслям и сильным чувствам, даже самым неприятным и отрицательным, необходимо время и забота, подобно нежным растениям, которым нужен длительный срок, чтобы прижиться и пустить корни. А в мамином уме и сердце созревали лишь незначительные мысли: досада да повседневные заботы, похожие на сорную траву. Так, я в своей комнате продавалась за деньги, а мама в мастерской, раскладывая пасьянс, продолжала думать о привычных мелочах, если так можно назвать то, чем жила она много лет, начиная с детства и кончая сегодняшним днем: о ценах на продукты, о сплетнях соседей, о домашних делах, о болезнях, которые, не дай бог, привяжутся к нам, о работе, что ей предстоит сделать, и о других подобных пустяках. И быть может, время от времени она прислушивалась к колокольному звону, доносящемуся из соседней церкви, и думала: «Что-то Адриана задерживается дольше обычного». Или, слыша, как я открываю дверь в прихожую и разговариваю, она шептала: «Вот Адриана уже освободилась». А о чем еще могла она думать? Теперь, проникнув в ход маминых мыслей, я слилась с ней душой и телом, и именно оттого, что я знала ее всю без прикрас, мне начало казаться, что я снова люблю ее, и даже больше, чем прежде.
Скрип двери оторвал меня от моих размышлений. Мама зажгла свет и спросила:
— Что же ты сидишь в темноте?
А я, ослепленная светом, встала и молча посмотрела на нее. Она оделась во все новое, я сразу заметила это. Она была без шляпы, потому что никогда не носила их. На ней было платье из черной материи с выработкой, в руке она держала черную кожаную сумку с позолоченным металлическим замком, на плечи накинула меховую горжетку. Мама смочила свои седые волосы, тщательно зачесала их и собрала на макушке в тугой, маленький пучок, весь утыканный шпильками. Она даже слегка подрумянила свои когда-то худые, ввалившиеся, а теперь округлые щеки. Я невольно улыбнулась ее нарядному и торжественному виду и, подойдя к ней, сказала, как всегда, ласково!
— Пойдем.
Я знала, что мама любит медленно прогуливаться в час пик по центральным улицам, где находятся лучшие магазины. Поэтому мы сели в трамвай и сошли в самом начале улицы Национале. Когда я была маленькой, мама часто гуляла со мною по этой улице. Мы начинали свой путь от площади Эзедры, медленно шли по правой стороне улицы, внимательно разглядывая одну за другой
И вот я снова возле площади Эзедры под руку с мамой, будто все то, что я рассказала, произошло всего лишь вчера. Вот плиты тротуара, их топчут ноги в маленьких туфельках, огромных башмаках, штиблетах, на каблуках и без каблуков, сапоги и сандалии: посмотреть вниз, так просто в глазах зарябит. Вот прохожие: эти движутся в одну сторону, те — в другую, идут парами, гурьбой или поодиночке, женщины, мужчины, дети, один медленно прохаживаются, другие спешат, и все похожи друг на друга, наверно, именно потому, что хотят выделиться, — те же костюмы, те же шляпы, те же лица, глаза, губы. Вот и магазины: меховые, обувные, писчебумажные, ювелирные, часовые, книжные, цветочные, вот магазины тканей, игрушек, хозяйственных товаров, магазины модной одежды, магазины чулок и перчаток, кафе, кинотеатры, банки. Вот освещенные окна зданий, и видно, как люди внутри снуют взад и вперед по комнатам или усердно трудятся, сидя за столами. Вот светящиеся рекламы, всегда одни и те же. На каждом углу стоят продавцы газет, торговки жареными каштанами, толпятся безработные, которые предлагают прохожим карту Армении или резиновые колечки для зонтиков. Тут и нищие: в самом начале улицы, прислонившись к стене, стоит слепой, на нем черные очки, в руках шапка, немного подальше сидит женщина, почти старуха, она прижимает к своей дряблой груди младенца, а еще дальше примостился убогий, вместо руки у него культя, желтая и блестящая, как коленка. Очутившись вновь на этой улице, среди столь знакомых предметов, я вдруг загрустила, оттого что все здесь раз и навсегда застыло, все неизменно, и я невольно содрогнулась, словно меня раздели донага: по моему телу пробежал леденящий ужас. Из кафе доносились звуки радио, громко пел страстный женский голос. В тот год шла война в Эфиопии, и женщина пела «Черное личико».
Мама не замечала моего настроения, впрочем, я его тщательно скрывала. Как я уже не раз говорила, с виду я добродушна, кротка, спокойна, и поэтому трудно догадаться, чт'o в самом деле у меня на уме. Но я все же растрогалась (женщина запела какую-то душещипательную песенку), губы мои задрожали, и я спросила маму:
— Помнишь, как ты водила меня на эту улицу смотреть витрины магазинов?
— Да, — ответила она, — но тогда все было дешевле… Например, вот эту сумку ты могла бы купить всего за тридцать лир. — Мы отошли от галантерейного магазина и приблизились к ювелирному. Мама остановилась посмотреть драгоценности и восторженно проговорила: — Гляди, какое кольцо… Бог знает, сколько оно стоит… а вон золотой браслет… я не очень люблю кольца и браслеты… а вот ожерелья просто обожаю… У меня было когда-то коралловое ожерелье… но потом пришлось его продать.
— А когда это было?
— О, много лет назад.
Не знаю почему, но я вдруг подумала, что, несмотря на свой заработок, я до сих пор не могу купить себе даже самое простенькое колечко. И я сказала:
— Знаешь, мама… я решила, что теперь не буду никого приводить домой… кончено.
Впервые я так ясно говорила маме о своем занятии. Она посмотрела на меня с таким выражением лица, которое я в ту минуту не поняла, и ответила:
— Я ведь тебе говорила не раз… делай так, как тебе нравится… если ты счастлива, то и я счастлива.
Однако она не была похожа на счастливого человека. Я продолжала:
— Снова начну прежнюю жизнь… А тебе придется опять кроить и шить сорочки.
— Шила же я столько лет… — ответила она.
— У нас не будет больше таких денег, как сейчас, — жестко сказала я, — в последнее время мы с тобой немного избаловались… А я подумаю, чем мне заняться.
— Чем же ты займешься? — с надеждой спросила мама.
— Не знаю, — ответила я, — либо снова стану натурщицей, либо буду тебе помогать в работе.
— Ну какая от тебя помощь? — уныло проговорила она.
— А может быть, — продолжала я, — пойду в прислуги… что же делать?
Мамино лицо стало вдруг горестным и печальным, даже осунулось, и с него слетело беззаботное выражение, как слетают с деревьев засохшие листья от первых осенних холодов. Однако она уверенным тоном произнесла:
— Поступай как знаешь… я же тебе сказала, лишь бы ты была счастлива.
Я понимала, что в ней борются два противоположных чувства: любовь ко мне и тяга к спокойной жизни. Мне стало ее жаль, хотя я предпочитала, чтобы она выбрала что-то одно: либо любовь, либо расчет. Но такое случается редко, и мы живем тем, что сводим на нет наши добродетели своими же собственными пороками.