Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
Я нисколько не обиделась на эти его не очень-то вежливые слова, ибо отныне уже ничто не могло меня обидеть. Его недостатки я видела совсем в особом свете, и они казались мне приятными, так происходит, когда влюбляешься. Пожав плечами, я воскликнула:
— Есть ведь и ночные трамваи… а кроме того, если хочешь, можешь остаться ночевать у меня.
— Нет, только не это, — торопливо отозвался он.
Мы вошли в дом и поднялись по лестнице. Когда мы очутились в коридоре, я подтолкнула его к своей комнате, а сама заглянула на минутку в мастерскую. Там было темно, только сквозь окно проникал свет уличного фонаря и освещал швейную машину и стул. Мама, должно быть, уже легла спать, и неизвестно, виделась ли она и разговаривала ли с Джанкарло и Джизеллой. Я закрыла дверь и прошла к себе. Он беспокойно шагал по комнате от кровати к комоду.
— Послушай, — начал он, — будет лучше, если я уйду.
Сделав вид, что не слышу его слов, я сняла пальто и повесила в шкаф.
— Как тебе нравится моя комната? Правда уютная?
Он огляделся вокруг и скорчил гримасу, смысла которой я не поняла. Я взяла его за руку, усадила перед собой на кровать и сказала:
— Теперь предоставь все мне.
Он посмотрел на меня: воротник его пальто был по-прежнему поднят, руки — в карманах. Я осторожно и ловко стянула с него пальто, потом сняла пиджак и повесила все вместе на вешалку. Не спеша я развязала галстук, сняла с него сорочку и разложила вещи на стуле. Потом я опустилась на корточки и, зажав его ступню между колен, как это делают заправские сапожники, стащила с него ботинки, носки и поцеловала его ноги. Поначалу все это я проделывала не торопясь, по порядку, но постепенно, по мере того, как я снимала с него одежду, во мне поднималась неистовая, самоуничижительная страсть. Пожалуй, подобное чувство охватывало меня в церкви, но впервые я испытывала такое к мужчине, и я была счастлива, ибо понимала: пришла настоящая любовь, далекая от похоти и порока. Раздев его, я опустилась на колени у его ног и, закрыв глаза, крепко прижалась к нему щекой и волосами. Он полностью подчинился моей воле, и лицо его стало растерянным, мне это было приятно. Потом я вскочила, зашла за спинку кровати, быстро разделась, сбрасывая одежду прямо на пол и топча ее ногами. Он сидел на краю постели, озябший, опустив голову. Я подошла к нему сзади и, повинуясь какой-то радостной и жестокой силе, схватила его за плечи и опрокинула головой на подушки. Тело у него было длинное, худое и белое; тела так же, как и лица, имеют свое собственное выражение, его тело выражало целомудрие и юность. Я легла возле него, и мое тело рядом с ним, таким хрупким и холодным, казалось слишком горячим, смуглым, крупным и сильным. Я плотно прижалась животом к его костлявым бедрам, закинула руки ему на грудь, приникла щекой к его голове, прижалась губами к его уху. Мне казалось, что я не столько жажду любви, сколько хочу прикрыть его своим телом, как теплым покровом, и передать ему весь свой жар. Он лежал на спине, но голова, покоящаяся на подушке, была несколько приподнята, глаза открыты, будто он хотел видеть все, что я буду делать. От этого внимательного взгляда у меня по спине пробегали мурашки, я испытывала какую-то неловкость и смущение, однако, побуждаемая своим желанием, я постепенно перестала обращать на это внимание. Внезапно я спросила его шепотом:
— Теперь тебе не лучше?
— Лучше, — ответил он безразличным и глухим голосом.
— Погоди, — сказала я.
И когда я с еще большей страстью пыталась обнять его, я опять встретилась с его пристальным холодным взглядом, который был для меня, как ушат ледяной воды. И в эту минуту меня охватил стыд и смущение. Мой пыл угас, я медленно разжала объятия и упала навзничь рядом с ним. Я пережила величайший любовный подъем, вложила в него весь порыв самой чистой и глубокой страсти; от внезапного сознания всей тщетности моих усилий я заплакала, прикрыв глаза руками, чтобы скрыть от него свои слезы. Очевидно, я ошиблась, я не могла любить его и ждать от него любви, я понимала, что теперь он меня видел такой, какая я есть, и судит обо мне без всяких иллюзий. Только сейчас я осознала, что живу словно бы в тумане, которым нарочно окружила себя, лишь бы не заглядывать себе в душу. А он этими взглядами рассеял туман и как бы поставил передо мною зеркало, в котором я могла увидеть себя. И я увидела себя такой, какой была на самом деле или, вернее, какой, очевидно, казалась ему, потому что сама о себе я ничего не знала и ни о чем не задумывалась, более того, старалась, как я уже говорила, уверить себя в том, что я существую. Наконец я проговорила:
— Уходи.
— Почему? — спросил он, приподымаясь на локте и беспокойно глядя на меня. — Что случилось?
— Тебе лучше уйти, — спокойно сказала я, прикрывая рукой глаза, — не думай, что я на тебя сержусь… но я вижу, что ты ровно ничего не испытываешь ко мне, поэтому… — Я не договорила и покачала головой.
Он ничего не ответил, но я услышала, как он поднялся и начал одеваться. Тут меня пронзила такая резкая боль, как будто в меня со всей силы воткнули острый тонкий клинок, а потом еще и повернули его. Я страдала, слыша, как он одевается, страдала от мысли, что через минуту он уйдет навсегда и я никогда его не увижу, страдала от того, что все это причиняет мне такое горе.
Одевался он медленно, вероятно ожидая, что я его окликну. Помню, что я еще надеялась задержать его, вызвав в нем желание. Я лежала на спине, прикрывшись простыней. Кокетливым жестом, все отчаяние и тщетность которого я сама сознавала, я пошевелила
Я так и осталась лежать неподвижно. Незаметно отчаяние сменилось забытьем, и я заснула. Поздно ночью я проснулась и только тут поняла, что я одна. Во время этого короткого сна, несмотря на горечь разлуки, у меня оставалось ощущение, что он где-то здесь. Не помню, как я заснула снова.
ГЛАВА ВТОРАЯ
На другой день я, к своему удивлению, почувствовала себя слабой, грустной и вялой, словно проболела целый месяц. А ведь характер у меня жизнерадостный, и жизнерадостность эта идет от избытка здоровья и бодрости; я всегда с такой легкостью переносила всякие беды и неудачи, что иной раз просто даже досадовала на себя за то, что веселюсь в самых, казалось бы, неподходящих ситуациях. Каждый день, как только я поднималась с постели, мне первым делом хотелось запеть или пошутить с мамой. Но в то утро моя обычная жизнерадостность покинула меня, я чувствовала себя несчастной, на душе у меня было тяжко, пробило уже двенадцать часов, а мой здоровый аппетит не давал о себе знать. Мама заметила мое необычное настроение, но я ей сказала, что просто плохо спала.
Так оно и было в самом деле; только истинной причиной этому я считала ту глубокую душевную травму, которую нанес мне Джакомо, когда отверг меня. Я говорила, что уже с некоторых пор стала спокойно смотреть на свое ремесло: в душе я считала, что нет никаких оснований бросать его. Но я еще надеялась полюбить кого-нибудь и быть любимой, а вот Джакомо оттолкнул меня, и вопреки всем его путаным объяснениям мне казалось, что всему виной моя профессия, которая стала мне поэтому сразу ненавистной и невыносимо мерзкой.
Самолюбие — это загадочный зверь, который спокойно спит даже под градом самых страшных ударов и вдруг просыпается, раненный насмерть пустяковой царапиной. Больше всего меня мучили, наполняли горечью и стыдом слова, которые я произнесла, вешая свое пальто в шкаф. Я спросила у него: «Как тебе нравится моя комната? Правда уютная?»
Я вспомнила, что он ничего не ответил, а только огляделся вокруг, тогда я не поняла, что выражало его лицо. Теперь я знала, это была гримаса отвращения. Он, конечно, подумал: «Комната обыкновенной уличной девки». И, вспоминая это, я сгорала со стыда, особенно потому, что произнесла свою фразу тоном неприкрытого самодовольства. А ведь я могла бы и сообразить, что ему, человеку благовоспитанному и впечатлительному, моя комната показалась просто грязным вертепом, вдвойне отвратительной из-за этой жалкой обстановки, которая служила известным целям.
Дорого я бы дала, чтобы эти нелепые слова никогда не срывались с моих губ, но ничего не поделаешь, я уже произнесла их. Я будто попала в заколдованный круг, из которого уже никак не могла вырваться. Более того, в этой фразе была я вся, такая, какой стала по собственной воле и какой останусь на всю жизнь. Забыть эти слова или постараться убедить себя, что я их не произносила, все равно что забыть самое себя, убедить себя, что я не существую.
Эти мысли отравляли меня, подобно медленно действующему яду, постепенно проникавшему в мою здоровую кровь. Обычно по утрам, как бы долго я ни нежилась в постели, мне рано или поздно надоедало валяться, мое тело вопреки моей воле скидывало с себя покровы, и я вскакивала с кровати. Но в тот день все было иначе: прошло утро, настал час завтрака, а я, как ни заставляла себя подняться, не могла двинуться с места. Мне казалось, что мое безжизненное тело связано, оцепенело, стало слабым и немощным, а вместе с тем я чувствовала себя больной и разбитой, будто эта неподвижность давалась мне с огромным и отчаянным трудом. Мне казалось, что я похожа на старую заброшенную полусгнившую лодку, какие иногда встречаются в заболоченных бухтах. Брюхо такой лодки полно черной застоявшейся воды, и стоит человеку забраться в нее, как истлевшее днище тотчас же провалится, и лодка, спокойно стоявшая здесь годами, мгновенно пойдет ко дну. Не знаю, сколько времени пролежала я так, глядя в пустоту, с головой завернувшись в одеяло. Я слышала, как колокола прозвонили полдень, потом пробило час, два, три, четыре. Я заперлась на ключ: время от времени озабоченная мама подходила и стучалась. Я отвечала, что скоро встану, просила ее оставить меня в покое.
Когда солнце начало садиться, я собралась с духом и, сделав над собой, как мне показалось, поистине нечеловеческое усилие, сбросила одеяло и поднялась с постели.
Все мое тело было словно налито ленью и отвращением. Я умылась, оделась, я не ходила, а еле-еле двигалась по комнате. Я ни о чем не думала, но понимала не рассудком, а всем своим существом, что, по крайней мере нынче, не смогу принимать обычных своих гостей. Я оделась, вышла к маме и сказала, что сегодняшний вечер мы проведем вместе. Пойдем прогуляемся по улицам, а потом где-нибудь в кафе выпьем аперитив.