Римлянка. Презрение. Рассказы
Шрифт:
— Это я во всем виноват.
— Да нет, — ответила я с досадой, — никто тут не виноват.
— Нет, это я виноват… это я тебя погубил… если бы я не повел себя так в Витербо, все было бы по-другому.
— На сей раз ты ошибаешься, — живо ответила я, — если уж кто виноват, так это Джино… ты тут ни при чем… ты, дорогой мой, взял меня в Витербо силой, а то, что добыто силой, не считается… Если бы Джино не обманул меня, я вышла бы за него замуж, а после обо всем ему рассказала, и все было бы так, как будто мы с тобой и не встречались.
— Нет, я виноват… на первый взгляд кажется, будто это вина Джино… Но в сущности, виноват я.
Он, казалось, ухватился за эту идею, но я понимала: он вовсе не испытывал угрызений совести, наоборот, ему даже приятно было думать, что это он совратил и погубил меня. Больше того, эта мысль не только нравилась ему, она его даже как-то возбуждала; должно быть, она-то и питала его чувства ко мне. Я поняла это впоследствии — не случайно во время наших свиданий он то и
— Преступник похож на женщину, — объяснял мне он, — пока он сопротивляется, он держится гордо… но, стоит ему раз уступить, он превращается в тряпку, и ты можешь делать с ним все что угодно.
Но скорее всего, жестокость и садизм были врожденными чертами его характера, и именно поэтому-то он и выбрал себе профессию полицейского, а не наоборот.
Астарита не был счастлив. Мне казалось, что несчастье его велико и непоправимо, потому что оно было следствием не каких-то внешних причин, а его собственных странностей или извращенности, которые мне трудно было понять. Когда он не заставлял меня рассказывать о моих делах, то обычно опускался на пол у моих ног, зарывался головой в мои колени и иногда на целый час замирал в такой позе. Я же должна была время от времени гладить его по голове, как матери ласкают своих детей. И каждый раз он стонал, а может, даже плакал. Я никогда не любила Астариту, но в эти минуты он внушал мне жалость, ибо я понимала, что он страдает и не существует средств, способных облегчить его муки.
О своей семье он говорил с горечью: о жене, которую ненавидел, о дочерях, которых не любил, о родителях, искалечивших его детство и вынудивших его, еще неопытного юношу, жениться без любви. О своей профессии он почти никогда не говорил. Только раз он сказал с каким-то странным выражением на лице:
— В каждом доме есть полезные, хоть и не всегда чистые, вещи… я как раз похож на такую вот вещь… я — помойное ведро, куда бросают мусор.
Но в общем у меня создалось впечатление, что он считает свою работу честной. В нем было сильно развито чувство долга, и, увидев его в министерстве и разговаривая с ним, я поняла, что он образцовый чиновник — прилежный, скрытный, проницательный, неподкупный и строгий. Однако, числясь в политической полиции, он, по его словам, ровно ничего не смыслил в политике.
— Я просто колесико в большом механизме, — как-то раз сказал он, — мне приказывают, а я исполняю.
Астарита готов был встречаться со мною хоть каждый вечер, но я, как уже говорила, не хотела связывать себя с каким-нибудь одним мужчиной, и, кроме того, он надоедал мне мрачным характером и своими странными выходками, я чувствовала себя с ним скованно, и, хотя он внушал мне жалость, я всякий раз облегченно вздыхала, когда он уходил. Поэтому-то я старалась видеться с ним как можно реже, не больше одного дня в неделю. Безусловно, эти редкие встречи способствовали тому, что его чувство ко мне оставалось страстным и пылким, а если бы я согласилась жить у него, что он мне не раз предлагал, то постепенно он привык бы к моему присутствию и стал бы со временем видеть меня такой, какой я была в действительности: обыкновенной бедной девушкой. Он дал мне номер телефона, который стоял у него на столе в министерстве. Это был секретный номер, его знали лишь начальник полиции, глава правительства, министр и еще несколько важных лиц. Когда я звонила, он тотчас брал трубку, но, узнав меня, начинал заикаться и что-то мямлить, голос его, еще минуту назад ясный и спокойный, менялся до неузнаваемости. Он и впрямь подчинялся и покорялся мне, словно раб. Помню, как-то раз я машинально погладила его по лицу. Он схватил мою руку и с благодарностью поцеловал. После он нередко просил повторить этот жест. Но разве можно ласкать по заказу?
Как я уже говорила, у меня часто не было никакого желания идти на улицу искать мужчину, и я оставалась дома. С мамой мне сидеть не хотелось: несмотря на существующее между нами безмолвное соглашение не говорить о моей профессии, разговор вечно вертелся вокруг этой темы, мы изъяснялись намеками, и обе чувствовали себя неловко, раз уж на
В эти часы одиночества неизменно наступал момент, когда меня охватывало смятение, и мне начинало вдруг казаться, что я с холодной проницательностью, будто со стороны вижу себя и свою жизнь. Все мои поступки и мысли как бы раздваивались, теряли свой истинный смысл и приобретали какой-то нелепый и непостижимый вид. Я говорила себе: «Я привожу сюда мужчину, который раньше не знал меня, не ждал со мною встречи в этот вечер… мы вступаем в схватку, как два врага, на этой постели… потом он дает мне цветную с печатными знаками бумажку… на следующий день я меняю эту бумажку на еду, одежду и другие вещи». Но эти беспорядочные размышления были только началом, за ними приходило еще большее смятение. Таким образом я пыталась освободиться от мучительного для меня предубеждения, касающегося моей профессии, пыталась внушить себе, что моя профессия, так же как и другие, является совокупностью лишенных смысла поступков. И сразу же после этого отдаленный шум города или же скрип мебели в комнате заставляли меня удивленно оглядываться вокруг, недоумевая, как я сюда попала. Я твердила себе: «Я нахожусь здесь, а могла бы находиться в другом месте… могла бы родиться на тысячу лет раньше или на тысячу позже. Могла бы быть старой негритянкой или белокурым ребенком…» Мне казалось, что я вышла из какой-то бездонной тьмы и скоро снова уйду в такой же безграничный мрак и это мое краткое пребывание на свете ознаменуется лишь нелепыми и случайными поступками. И тогда я начинала понимать, что мое угнетенное состояние проистекало не от того, что я делала, а объяснялось более серьезной причиной, самой жизнью, которую нельзя назвать ни плохой ни хорошей, а лишь печальной и бессмысленной.
У меня по коже пробегали мурашки, я дрожала и чувствовала, как волосы на голове становятся дыбом, мне чудилось, что стены дома, город и весь мир исчезают, а я повисаю в каком-то пустом, черном, безбрежном пространстве, повисаю вот такая, как есть: в этой самой одежде, с этими мыслями, с этим именем и этой профессией. Девушка по имени Адриана повисла в пустоте. Пустота эта казалась чем-то торжественным, страшным и непонятным, и самое печальное зрелище в этой пустоте являю я сама, попавшая сюда в том же виде, в каком по вечерам прихожу в кафе, где меня поджидает Джизелла. Меня не успокаивала мысль, что и другие люди тоже живут и действуют без пользы и без смысла, погруженные в эту пустоту, внутри этой пустоты, объятые со всех сторон этой пустотой. Поражало меня другое, то, что они либо не замечают этого, либо, как часто случается, когда люди совершают одновременно одно и то же страшное открытие, не делятся друг с другом, стараются умолчать об этом.
В такие минуты мне хотелось упасть на колени и молиться; возможно, это объяснялось скорее привычкой, оставшейся с детства, чем ясным, вполне определенным и осознанным желанием. Я не читала обычных молитв, которые в моем смятенном душевном состоянии казались слишком длинными. Я с неистовой силой бросалась на колени, так, что иногда у меня по нескольку дней ныли ноги, и громко, с отчаянием взывала: «Господи Иисусе, сжалься надо мной!» Эти слова не были настоящей молитвой, а скорее магическим заклинанием, которым я надеялась рассеять свое смятение и вновь обрести ощущение реальности. После этого страстного вопля, в который я вкладывала всю силу своего существа, я долго еще лежала оглушенная, уткнув лицо в ладони. Наконец, приходя в себя, я замечала, что ни о чем больше не думаю, опустошена, что я — все та же Адриана в той же комнате; я ощупывала свое тело, почти не веря, что оно реально, и, поднявшись с колен, шла к постели. Я ощущала во всем теле такую усталость и боль, как будто бы на меня только что обрушился град камней. И я мгновенно засыпала.
Это состояние души, однако, не отражалось на моей обычной жизни. Я продолжала оставаться прежней Адрианой, с прежним характером, я все так же приводила в дом мужчин, встречалась с Джизеллой и болтала о пустяках с мамой и другими людьми. И мне иногда казалось странным, насколько та Адриана, которая остается наедине с собою, не похожа на Адриану, окруженную людьми. Но я вовсе не считала, что лишь мне одной приходится испытывать подобное отчаяние и такие жестокие муки. Должно быть, все люди переживают то же самое, хотя бы раз на дню, когда человек чувствует, что его жизнь зашла в страшный, непонятный, нелепый тупик. Однако это сознание не накладывает на них видимого отпечатка. Они так же, как и я, выходят из дома, отправляются по делам и искренне играют свою неискреннюю роль. Эта мысль лишь подтверждала мое убеждение, что все люди без исключения достойны жалости уже за одно то, что живут на свете.