Риторика повседневности. Филологические очерки
Шрифт:
Характерный пример — взятая в кавычки самим Достоевским и не откомментированная даже издателями академического собрания цитата в предисловии к «Братьям Карамазовым», где он говорит, что роман его («Житие великого грешника») сам собою разбился на два рассказа «при существенном единстве целого» (XIV, 6, здесь и далее ссылки на том и страницу Полного собрания сочинений в тридцати томах даются в тексте). Это «существенное единство целого» несомненно восходит к «Поэтике» Аристотеля, который сравнивает завершенную сюжетную последовательность с «единым и целым существом» ( . — Poet. XXIII 1459 а 21; точнее было бы перевести не «сушество», а «животное», но такого авторы учебников не позволяли себе никогда). Источником Достоевского был, скорее всего, какой-то (почти любой) учебник словесности: что цитата получена из вторых рук подтверждается, в частности, трансформацией «единого и целого существа» в «существенное единство целого» — подобное выхолащивание образа нередко в переводах и особенно в пересказах.
Другой пример — тема отцеубийства, в отличие от вышеприведенной цитаты привлекавшая комментаторское внимание и тем не менее нигде не ассоциированная с едва ли не знаменитейшим в мировой литературе текстом об отцеубийстве, с речью Цицерона в защиту Секста Росция. Трудно сказать, читал ли Достоевский самое речь, но уже для Кони и Штакеншнейдера, с которыми он
27
Цицерон Марк Туллий. Избранные сочинения / Пер. В. М. Смирина. М., 1975. С. 52.
В словах Фетюковича о «совокупности фактов» и «с пальцев текущей крови» (XV, 164) можно видеть именно ассоциацию с хрестоматийным (по крайней мере, для юриста) описанием вероятного отцеубийцы, да и в речи прокурора перечислены все те же хрестоматийные приметы: разврат, буйство, позорный долг, ненависть отца, роковая связь с Грушенькой — и, конечно, кровь на руках (XV, 128). Иначе говоря, Дмитрий у Достоевского, хоть и является отцеубийцей лишь по видимости, зато изображен прямо-таки идеальным отцеубийцей, что подчеркнуто речью прокурора, но заметно лишь при сопоставлении с хрестоматийным перечнем признаков отцеубийцы у Цицерона, — и трудно поверить, что столь точное совпадение с не просто общедоступным, но почти общеобязательным образцом может быть случайным. Таким образом, принципиальная возможность присутствия в тексте «Братьев Карамазовых» более или менее прямых ассоциаций с античной хрестоматией навряд ли целесообразно подвергать сомнению.
Возвращаясь к «существенному единству целого», можно также утверждать, что в момент написания предисловия, то есть осенью 1878 года (XV, 450), Достоевский обещал читателям, что «Житие великого грешника» будет обладать сюжетным единством, и подкрепил свое обещание хрестоматийным определением сюжетного единства. Из этого следует, что уже в первом томе «Жития», в «Братьях Карамазовых», должны содержаться некие значимые сведения о сюжетном плане в целом, иначе говоря, о дальнейшей жизни А. Ф. Карамазова, биографом которого объявлен автор. Герой жизнеописания уже на первых страницах романа представлен послушником старца Зосимы, а чуть ниже Достоевский объясняет, что именно означает такое послушание: «Старец — это берущий вашу душу, вашу волю в свою душу и свою волю. Избрав старца, вы от своей воли отрешаетесь и отдаете ее ему в полное послушание с полным самоотрешением» (XIV, 26). Старец избирается добровольно, но связь с ним неразрушима: «<…> на всей земле нет, да и не может быть такой власти, которая бы могла разрешить <…> от послушания, раз уже наложенного старцем, кроме лишь власти самого того старца, который наложил его. Таким образом, старчество одарено властью в известных случаях беспредельною и непостижимою» (XIV, 27). Алексей Карамазов никогда от послушания разрешен не был, а следовательно, все, что он сделал или сделает, может сделать лишь во исполнение воли своего старца, так что допустимо говорить об их личностном континууме. В этом смысле показательно, что даже в седьмой книге романа Достоевский все еще пишет о «главном, хотя и будущем герое рассказа» (XIV, 297), подчеркивая курсивом, что Алеша — пока не герой своего же собственного жизнеописания, так как он все еще в монастыре и не приступил к предназначенному ему послушанию. Превращение Алеши в действительного «героя рассказа» отмечено заключительной фразой седьмой книги: «Через три дня он вышел из монастыря, что согласовалось и со словом покойного старца его, повелевшего ему „пребывать в миру“» (XIV, 328).
Таким образом, жизнь А. Ф. Карамазова как героя «Жития великого грешника» допустимо рассматривать как историю его послушания умершему старцу, что подтверждается и предсмертным волеизъявлением Зосимы: «Мыслю о тебе так: изыдешь из стен сих, а в миру пребудешь как инок. Много будешь иметь противников, но и самые враги твои будут любить тебя. Много несчастий принесет тебе жизнь, но ими-то ты и счастлив будешь, и жизнь благословишь, и других благословить заставишь — что важнее всего» (XIV, 259). Эти слова справедливо воспринимаются Алешей и монахами как завет, однако другие (и исполнившиеся в пределах «Братьев Карамазовых») пророчества старца имеют более традиционную для всякого пророчества иносказательную форму — земной поклон, евангельский стих, — так что если есть подобное пророчество и об Алеше, оно может быть признано сюжетообразующей парадигмой «Жития великого грешника». Сюжетообразующая парадигма — достаточно распространенный литературный прием [28] , однако обычно исследователь располагает сразу и парадигмой, и ее сюжетной реализацией, как в случае с картинками на стене в «Станционном смотрителе» или с песней девушек в «Евгении Онегине». Но применительно к «Житию великого грешника» речь может идти лишь о нереализованной парадигме, а потому и результатом работы может
28
Ван Схоневельд К. Заметки об одном композиционном приеме Пушкина // For Roman Jakobson. The Hague, 1956. P. 532–534 (там же литература вопроса, с тех пор не ставившегося в принципиально новых аспектах).
Итак, сказав Алеше о его иноческом назначении, старец обращается к своим гостям: «Отцы и учители мои, <…> никогда до сего дня не говорил я, даже и ему, за что был столь милым душе моей лик сего юноши. Теперь лишь скажу: был мне лик его как бы напоминанием и пророчеством. На заре дней моих, еще малым ребенком, имел я старшего брата, умершего юношей, на глазах моих, всего только семнадцати лет. И потом, проходя жизнь мою, убедился я постепенно, что был этот брат мой в судьбе моей как бы указанием и предназначением свыше, ибо не явись он в жизни моей, не будь его вовсе, и никогда-то, может быть, я так мыслю, не принял бы я иноческого сана и не вступил на драгоценный путь сей. То первое явление было еще в детстве моем, и вот уже на склоне пути моего явилось мне воочию как бы повторение его» (XIV, 259). Далее, в биографических заметках о старце Зосиме, первый раздел озаглавлен «О юноше брате старца Зосимы» (XIV, 260–263), и оттуда мы узнаём мирское имя старца Зосимы — Зиновий, а также имя его брата — Маркел. В черновых набросках к роману оба имени отсутствуют.
В. Н. Топоров в статье о значимых именах у Достоевского упоминает и о Маркеле с Зиновием, связывая их с Марком Ивановичем и Зиновием Прокофьевичем в «Господине Прохарчине» и отмечая, что Марк и Зиновий совмещаются в святцах 30 октября [29] . К этому можно добавить, что Марков в году тринадцать, а Зиновий один, то есть в антропонимической паре «Зиновий-Марк» отмечен Зиновий, и что в небогатых семьях существовала практика своеобразной экономии именин, когда (как известно, например, из «Лотерейного бала» Григоровича) второго, а то и третьего ребенка называли по тем святым, которые поминались в именины первенца или одного из родителей. Можно сказать, следовательно, что сюжетное родство Марка и Зиновия в «Господине Прохарчине» отражает антропонимическую стратегию их социальной среды, отчасти возводимую к календарному коду. Но имя Маркел, созвучное имени Марк и, скорей всего, связанное с ним этимологически, — все-таки совсем другое имя, и святые Маркелы поминаются в совсем другие дни (семь раз в году, причем с Марком Маркел совпадает 29 декабря, а вот с Зиновием и даже с распространенным Зосимой, у которого в году одиннадцать дней, не совпадает вообще). Притом имя Маркел — довольно редкое, особенно рядом с Марком, что видно по сравнительной частотности фамилий «Марков» и «Маркелов», а в дворянской среде Маркел и вовсе малоупотребителен.
29
Топоров В. Н. Еще раз об «умышленности» Достоевского // Finitis duodecim lustris. Таллин, 1982. C. 130.
Частотность имен в святцах слабо коррелируете их бытовой частотностью, что опять-таки заметно по фамилиям: Зиновий один, а Зиновьевых много, Зосим одиннадцать, а Зосимовых почти нет. Если бы пара «Зиновий-Марк» при сочинении «Братьев Карамазовых» сохраняла для Достоевского свою актуальность, ему ничего бы не стоило сохранить ее, назвав юношу более естественным для его социальной среды именем, каким является имя Марк. Притом Маркел при всей его редкости устойчиво связывался в русской литературной традиции со знаменитой эпиграммой В. Л. Пушкина, где Маркел ради рифмы подменяет Фрерона из эпиграммы Вольтера, а Фрерон в свою очередь подменяет безымянного каппадокийца из точно такой же греческой эпиграммы (Anth. P. XI, 237):
Змея ужалила Маркела. — Он умер? — Нет, змея, напротив, околела.Конечно, допустимо предположить, что Достоевский эпиграммы не помнил, зато помнил о календарном родстве Марка и Зиновия и, по каким-то неясным соображениям, преобразовал Марка в Маркела, хотя календарная ассоциация этим явно нарушалась, — но тогда едва ли менее допустимым будет предположение, что Достоевскому просто почему-то нравилось имя Маркел. Представляется, однако, более вероятным, что использование редкого и социально малодостоверного имени писателем, вообще склонным к использованию значащих имен, мотивировано какими-то смыслами, которые имя приобретает в контексте всего произведения.
Так, известно, что старец Зосима имеет общие черты с историческим старцем Зосимой — Захаром Верховским. «Житие старца схимонаха Зосимы» было впервые издано в Москве в 1860 году, затем переиздавалось, и Достоевский его читал. Верховский тоже ушел в монахи из гвардии и тоже был подвигнут к этому воспоминанием о брате, хотя в куда менее драматических условиях, чем его литературный тезка. Верховских было три брата: старший Филипп, затем Илья и, наконец, Захар — самый младший из всех братьев и сестер. Когда умер их отец и наследство оказалось обременено долгами, каждый из братьев, получив свою долю, желал принять на себя все долги, но в итоге такого состязании благородств долги тоже оказались поделены и уплачены, и денег у всех осталось много. Затем Илья вдруг ушел в монахи, причем даже не поселился в монастыре, а стал странствовать, именье же свое отдал Захару, и так тому досталась, в частности, очень хорошая лошадь, и Захар полюбил верховые прогулки. Как-то раз он ехал на братниной лошади, вспоминал брата и вдруг услышал внутри себя голос: «Ты сам пойдешь в монахи!» Юноша был поражен внезапным призванием и отправился за советом к сестре, вернее, к зятю, просвещенному вольнодумцу, но тот неожиданно поддержал его: если Бога нет, хуже не будет, а если есть, лучше все же послушаться голоса. Приняв окончательное решение, Захар отправился искать себе старца и нашел «маргарит пустынный» — схимонаха Василиска, житие которое позднее описал. У Василиска в ту пору послушников не было, и позже, когда Верховский постригся и поселился в пустыни, старец признался ему, что прозрел их духовную связь при первой же встрече. Такова вкратце завязка жития, а далее оно носит в основном апологетический характер, потому что схимонах Зосима многие годы был главой женского единоверческого монастыря и был обвиняем недоброжелателями в ереси и в блуде. Хотя в основной части жития ничто уже не напоминает о жизни Зосимы литературного, в завязке сходного много: братская дружба, гвардейская юность, духовный перелом под влиянием памяти о брате, специфическое уважение к вольнодумству, мгновенно вспыхивающая любовь между старцем и его будущим послушником и, наконец, составление послушником жития старца.