Рижский редут
Шрифт:
– Ты видел свет в верхних окнах или в чердачном окошке?
– Вроде как мелькает там что-то. Но дверь на запоре.
– То есть ты после тех приключений ни разу не видал, чтобы через двери в театр открыто приходили люди?
– Я-то не видал, а Онуфриева, товарища моего, еще спросить надобно. Когда он придет вахту принимать, спрошу. Но ведь в театр не только через те двери можно попасть, есть еще ход.
– Я знаю. Только и тем ходом не попользуешься особо – Штейнфельд и Шмидт с Малярной улицы жаловались театральной дирекции, что из театра в их двор какие-то сомнительные личности забегают. Я думаю, тот ход уже на запоре.
– На
– А ты почем знаешь, Иван Перфильевич?
– А хошь смейся, хошь плачь, влюбился я, старый дурак, в театральную девку!
Такой новости я никак не ожидал.
– То есть как это – влюбился?.. – перед внутренним моим взором тут же явился Артамон со всеми его безумствами.
– Так я ж тебе сказываю… старый дурак… А она молоденькая, красавица, платьице всегда нарядное, соскакивает с извозчичьей брички, ножку показывает, а ножка… Эх, да что там говорить! Я-то от скуки всегда на театральный съезд и разъезд гляжу, сколько там богатых дам и кавалеров, зимой на их шубы насмотришься – так, Господи прости, и причитать начинаешь: за что одному шуба соболья, а другому старая шинель, да всю зимнюю ночь в будке, да не смей вздремнуть! Вот и греешься поневоле…
Знал я, как он греется, но ни слова поперек не сказал.
— Ну, я ее и приметил. Она в театре хористочкой служит. Голосок, наверно, звонкий. А ваша милость знает, сколько вокруг этих хористочек всякой швали отирается… иная и падет… в объятия, то есть… а потом – ищи ее в Ластадии, с моряками! А моя не такая была. Повадился ее один господчик поджидать после оперы, или что там в театре бывает. С собой зазывал, а она только отмахивается и к своему извозчику, она извозчика Карла помесячно нанимала. Как-то после театрального разъезда ждет он, ждет, все уж ушли, окна погасли, ее – нет. Бродил, бродил, плюнул, ушел. А я-то остался. Всю ночь она из театра не выходила. Потом опять такое ж приключение, и опять. Ну, думаю, как-то же она оттуда выбирается? Стал смотреть, не появится ли где Карл на своей бричке? И уследил! Карл по вечерам, приезжая, стал вон там останавливаться…
Иван Перфильевич указал в сторону перекрестка Известковой и улицы По-Валу. Там, кстати говоря, Известковая несколько расширялась, и можно было удобно встать вместе с лошадью.
– А глаз у меня острый, во флот слепых не берут. Вблизи я уж хуже вижу, а вдали – вот открой мне большое церковное Евангелие да встань с ним за десять шагов, каждую буковку разберу!
По-моему, это было откровенным хвастовством, но возражать я не стал. Каждый человек должен иметь какой-то предмет гордости, иначе жить ему на свете печально. Я вот способностью к языкам гордился, Иван Перфильевич – остротой взгляда, кому от этого плохо? Особливо печально, когда человека низшего сословия лишают вдруг предмета гордости строгим словом или насмешкой. Этого позволять никак нельзя. От этого происходит озлобление, а коли пожалеешь человека, оставишь ему его утеху, и он рад, и тебе хоть и забавно, а приятно.
– Так что ж ты углядел, Иван Перфильевич? – спросил я.
– А то и углядел, что девица моя выбегает и в бричку быстренько садится не из этих дверей, а вовсе даже из других. Чуть ли не из самого «Лаврового венка»!
Я уже знал, как причудливы рижские подвалы. Сообразив расстояния, я понял, что от театра до кабачка и впрямь недалеко,
– Ловко! Это ее, видать, кто-то из театральных старожилов научил, – сказал я. – А что потом?
– Да что? Не мог же я к ней посвататься – на кой я ей сдался? А она две, не то три зимы попела в театре и пропала. И объявилась недавно! Идет по Известковой, сыночка за руку ведет. Замуж, значит, пошла и от ремесла отстала. И правильно сделала.
– Стало быть, Фриц теперь гостей в театр впускает не через парадные двери, а через тот ход, что от «Лаврового венка»? – уточнил я.
– Так он и всегда, сдается, оттуда их впускал.
– Что ж ты молчал, Иван Перфильевич?! – возопил я.
– Так вы, ваша милость, нетто спрашивали? Я вам растолковал, кто те люди, которые в театре живут, и более вопросов не было! – отвечал он и ведь был прав!
Я задумался.
– А что, Иван Перфильевич, не попробовать ли и мне таким манером в театр забраться?
– Отчего бы нет?
Это было весьма соблазнительно – прокрасться в логово врага, который, статочно, отсыпается там после трудов неправедных. Но я поразмыслил еще немного и решил не валять дурака. Во-первых, если я начну какие-то странные маневры в «Лавровом венке», меня приметят и, чего доброго, узнают. Во-вторых, я один, а сколько лазутчиков сейчас на театральном чердаке – одному богу ведомо. Сгину – и никто ничего не поймет, Бессмертный даже знать не будет, где искать хладное тело.
Оставив эту затею, я стал расспрашивать будочника, не видел ли он странных событий и непонятных людей поблизости от театра в ночное время. Сперва он упирался, утверждая, что память сделалась плоха, как прохудившееся решето, и все ночи для него слились в одну, бесконечную. Врал, разумеется, добрый мой Иван Перфильевич, по ночам он умудрялся вздремнуть, приняв известное средство, в народе именуемое «для сугреву». Но я ему не возражал, я во всем с ним соглашался, и потому он, желая мне услужить, действительно принялся восстанавливать из обрывков те картинки, что смутно запечатлелись в его памяти.
Он вспомнил, как бежал, размахивая алебардой, к театральным дверям, возле которых Артамон и Сурок, выскочив на улицу, продолжали сражение с постояльцами сторожа Фрица. Тогда-то он и объяснил нам, что это за люди, которых переполошили мои любезные родственники.
– А ты откуда, любезнейший Иван Перфильевич, прознал про эту Фрицеву затею? – спросил я.
– Да я ж знал, что театр закрыт, в нем должно быть пусто. А тут гляжу – по ночам в окнах свет. Непорядок! И мне об этом следовало бы в часть доложить. Я подошел, в двери поколотил, Фриц ко мне вышел, попробовал бы не выйти! Так Христом-Богом молил его не выдавать. Объяснил, что это погорельцы из форштадтов, что они ненадолго, что и платят-то немного. Ну, приютить погорельца – дело божеское. Взял я у него полтину и больше донимать его вопросами не стал.
– И не полюбопытствовал, как они взад-вперед ходят?
– Так разве мое это дело? Я решил, что через ту харчевню, да и пусть себе ходят, Бог с ними. Проверять не стал.
– А как ты полагаешь, ювелир Штейнфельд знал про тот ход и про Фрицевых постояльцев?
– Так, ваша милость… сдается мне, ювелир-то и уговорился с Фрицем… Слухи-то всякие ходят…
– Ты говори, говори! – ободрил я будочника. – Что слыхал, то и пересказывай.
– Ювелир-то наш, сказывали, краденое скупает, и к нему приносят тайно. А чтоб совсем уж тайно, то, сдается, через театр к нему те воры ходят…