Робеспьер
Шрифт:
Голоса в толпе. Нет, еще один.
— Кто это?
— Сен-Жюст.
— Он будет говорить?
— За весь день он не разомкнул губ...
Мгновение полной тишины; толпа затаила дыхание. Затем громкое «а-а!», как удар топора — и больше ни звука.
Коллено. Счет закрыт.
Межан (искоса взглянув на Билло, Реньо и других). Нет, пока еще нет. Счет остается открытым. (Направляется к Бабефу, отвернувшемуся, чтобы не видеть площади.)Поздравляю, Бабеф. Не прошло и недели, как ты вышел из тюрьмы, а времени даром не потерял.
Бабеф (со
Матьё Реньо. Мы это сделали! Мы все, и ты тоже, Бабеф, мы совершили самоубийство!
В этот миг Билло, до сих пор молчавший, в отчаянье хватается за голову и, расталкивая соседей, бросается прочь.
Реньо (удерживая его за руки). Нет, Билло! Теперь не время бежать... Слышишь? Мы должны держаться вместе.
Остервенелая, бушующая толпа подступает к ним... Вой, рев, визгливые плясовые напевы, ликующие злорадные песни. Реакция сразу подняла голову; она страшна в своем неистовом, разнузданном натиске. Тайные агенты и мюскадены Межана науськивают людской поток против якобинцев, инстинктивно сплотившихся на углу площади.
Беснующаяся толпа (остановившись против якобинцев). А про этих забыли?
— Им тоже не миновать ножа!
— И по ним гильотина плачет!
— На фонарь их!
В один миг группа вожаков термидора становится одинокой, как скала, на которую обрушиваются морские валы, и в один миг она смыкает ряды, стараясь сдержать разъяренный людской поток. В этой ожесточенной самозащите чувствуется ужас перед свершившейся непоправимой катастрофой. Термидорианцы обмениваются с толпой яростными возгласами.
Матьё Реньо (кричит). К оружию! Враг прорвался на площадь!
Билло. Революция в опасности! Сюда, Колло! Баррер! Сюда, Фуше!
Бабеф. Ко мне, якобинцы, кордельеры! Сюда, рабочий люд!
Баррер (увидев солдат, подает им знак). К нам, солдаты Республики!
Солдаты (пробивая себе путь среди враждебной толпы). Мы с тобой, Баррер! (Расталкивая мюскаденов.)Назад, сволочь, вон отсюда, королевские псы! Мы отогнали врагов от границ Франции. Мы не дадим им завладеть Парижем.
Гош (появившись среди солдат, становится рядом с группой якобинцев). Я — Гош. Я только что из тюрьмы. Я встретил там Сен-Жюста, который заточил меня в крепость. Я обнял его. Мы так горячо любили Республику, что ревновали к ней друг друга. Но сейчас, когда Республике грозит опасность, мы все как один встанем на ее защиту.
Матьё Реньо (взобравшись на выступ террасы, позади других, громко взывает). Встанем все как один, живые и мертвые! Сюда, Марат! Восстань из могилы!
Ревущая толпа, потрясенная этим призывом, на мгновение замирает. Реньо продолжает в восторженном порыве.
На помощь, Шалье, Лепелетье, к нам, Верньо, сюда, Шометт, сюда, Дантон, к нам, Сен-Жюст и Робеспьер!
Межан. Вы сами их убили!
Реньо. Сюда, наши мертвецы! В бою они живы. Пока битва продолжается, они с нами. К нам, бессмертная Революция!
Билло. Умрем за нее!
Гош. Она победит.
Матьё Реньо. Народы мира, грядущие поколения, сюда, сюда!
Гош. Пойдем им навстречу!
Бабеф. Они идут, они идут! Я слышу их поступь!..
Матьё Реньо. Вот они!
Гош запевает «Марсельезу». И мне бы хотелось, чтобы в музыке Дариуса Мило или Оннегера, в свободном, страстном и пламенном контрапункте, «Марсельеза» перешла в мощные звуки «Интернационала», который, родившись из «Марсельезы» и все нарастая, затмил бы ее и поглотил. Эта заключительная сцена должна проходить в атмосфере пламенного, самозабвенного порыва, которым охвачен священный отряд якобинцев, сплотившихся вокруг Реньо, Гоша, Билло и Бабефа. Они на несколько ступеней возвышаются над ревущей толпой, а толпа отпрянула, но собирается с силами, готовясь вновь ринуться на них.
Занавес.
СЛОВО ПРИНАДЛЕЖИТ ИСТОРИИ
В этой драме, как и во всем цикле моего «Театра Революции», я больше придерживался психологической правды характеров, чем правды исторических фактов. Однако в «Робеспьере» я гораздо ближе следовал фактам, чем в какой-либо другой своей пьесе. Смею надеяться, что истинное лицо истории вернее отражено в «Робеспьере», чем мне удалось это в «Дантоне», написанном слишком рано, еще до того, как история нашей Революции обогатилась новыми плодотворными исследованиями. В числе тех вольностей, весьма редких и во всяком случае несущественных, когда я погрешил против истории, есть две, касающиеся Гоша и Бабефа. Гош не мог появиться в Пале-Рояле 22 мая 1794 года, так как в то время уже сидел в тюрьме. Командуя Мозельской армией, он готовился в Тионвиле к новому походу на Германию, когда 10 марта 1794 года его неожиданно заменили Журданом и перебросили на итальянский фронт. Он выехал из Тионвиля 18 марта, но, не успев прибыть в Ниццу, был арестован и под усиленной охраной препровожден в Париж. Приказ об его аресте подписали Колло и Карно. 11 апреля его заточили в тюрьму Карм. Оттуда он написал Робеспьеру, заботясь более о его добром мнении, чем о спасении собственной жизни. Но Фукье-Тенвиль перехватил письмо, и Робеспьер так его и не получил. Гоша выпустили из тюрьмы только 17 термидора, а не 10-го, как сказано в моей драме.
Что касается Бабефа, то он был арестован за растрату 24 брюмера (14 ноября 1793 года) и освобожден 30 мессидора (18 июля 1794 года). Даже новейшие его биографы не могли установить, чем он занимался в течение десяти дней между выходом из тюрьмы и 9 термидора. Потеряв направление в шквале событий, этот неустойчивый человек яростно ополчался в те дни на «Максимилиана Жестокого», которого прежде превозносил и чьей памяти после термидора воздал должное. Он испытал на себе все невзгоды, все ужасы нищеты и, более чем кто-либо из выдающихся революционеров, был призван отстаивать права угнетенного, обманутого народа, но при своем беспокойном уме вечно попадал впросак и становился игрушкой в руках всевозможных авантюристов: то бывшего плантатора в Сан-Доминго, Фурнье-Американца, то владельца пекарни спекулянта Гарена, то благодушного с виду негодяя депутата Дюфруа и других. Глубина и благородство политических убеждений сочетались в нем с поразительной душевной слепотой. Он был обречен на неудачи.
Я пытался с возможной точностью изобразить роковую трагедию последних месяцев Французской революции, с апреля до июля 1794 года, ибо после 9 термидора революция умерла: термидорианцы убили ее.
Теперь для нас совершенно ясно, что Робеспьер выделялся среди деятелей Французской революции не только цельностью своей натуры, но своим прозорливым умом и непоколебимой преданностью делу народа.
Даже враги его, его убийцы, заговорщики 9 термидора, принуждены были с горечью признать это на другой же день после катастрофы. Я предоставляю слово их беспокойным теням. Прямодушный Билло-Варенн, которому уже через год пришлось искупить свою ошибку на каторге в Кайенне, а затем в ссылке на Гаити, где он и умер в 1819 году, писал: