Родина
Шрифт:
Размышляя таким образом, Михаил Васильевич знал, что до Пластунова ни одна из этих мыслей, конечно, не дойдет; может быть, значительно позже и как-нибудь совершенно случайно, и даже неожиданно для себя, он обо всем этом расскажет Пластунову.
О готовящемся приезде комиссии обкома стало известно во всех цехах. Иван Степанович Лосев, беспокойно заглядывая в глаза Пластунову, спросил:
— Это как же понимать, Дмитрий Никитич? Видно, из-за прорыва мы в глазах партии довольно низко пали, ежели к нам целую комиссию шлют? Эх, Дмитрий Никитич, горько
— Ну, не сразу же «примется», Иван Степанович, — мягко возразил Пластунов, — сначала послушает, что мы ей расскажем, на то она и комиссия. Да и из-за кого всегда беда происходит? Станок, скажем, или молот сам по себе не подведет, все человек направляет или портит.
— Я о ком говорю? — вдруг сердито крикнул Иван Степанович, и его глаза, изменив мгновенно свой синий цвет на купоросный, вонзились мрачным взглядом в Михаила Автономова. — Я кому говорю?!
— Слушаю, Иван Степаныч, — покорно сказал Автономов и остановился, опустив голову.
— Про таких, как ты, говорю! — еще злее произнес Иван Степанович. — Опоил кто тебя, Михайло, что ты все хорошие свои дела свинье под копыто бросил?.. Слухом земля полнится, знаем, что девки у тебя, видного парня, на шее виснут, покою нет тебе от них. Кто молод не бывал?.. Да только, парень, молодому да сильному, как тебе, особливо ничем оправдаться нельзя!.. Вот я тебе при уважаемом человеке напрямик говорю: сюда, вот на это самое место (Иван Степанович топнул по железному полу), ты честь да ум приносить должен, потому что место это святое, трудное, понял? А требуху всякую ты сюда носить не смей!
Прорываясь своим гулким басом сквозь громкое гудение молота и сверкая злыми купоросовыми глазами, Иван Степанович, багровый от напряжения, заключил:
— Если за эти дни не поднимешься, Михайло, буду я тебя на собрании перед комиссией позорить!
Михаил Автономов прижал руку к груди, глаза его выражали стыд и покорность, а его безусые румяные губы выговорили:
— Да не беспокойся, Иван Степаныч, я уж за ум взялся…
«Этот случай один из самых легких!» — уходя, подумал Пластунов.
В других цехах настроения были сложнее. Среди бригад и особенно бригадиров, которых касался последний приказ, находились такие, кто больше думал о нанесенных им «обидах» и гораздо меньше о том, как загладить перед заводом свою вину. Иные, признавая эту вину, все же не могли примириться с тем, что их имена «опубликовали, как на посмешище». Были и такие «коренные» лесогорцы, невозмутимо спокойные люди, которые считали, что ничего «особо страшного» на заводе не произошло, прорывы, как болезни, были и будут. Уж такова-де природа заводской жизни, которая «сама по себе», мощью своего металла и огня, помогает «болезни рассосаться». Высказывались и такие соображения, что в сравнении с тысячами рабочих число отставших и позорно провалившихся составляет жалкое меньшинство, которое всерьез не может влиять на судьбы завода. Было немало и «легких случаев», как определил их про себя Пластунов: бригадиры, провалившие государственный план
Когда Пластунов видел эту неприятную пестроту в делах и настроениях, хорошие примеры его не только не успокаивали, но еще убедительнее говорили о том, что такая картина несовместима с подлинным движением вперед.
В течение дня парторг и директор несколько раз успевали поделиться друг с другом своими выводами и впечатлениями. Михаил Васильевич полушутя-полусерьезно спросил:
— Кто будет за победу сильнее драться: те, кому охота все по-старинке, «по-соседски» дело повернуть, или те, кто государственные интересы как собственную честь будет отстаивать?
— Убежден, что «государственники» окажутся сильнее, — сказал Пластунов.
— А кроме того, Дмитрий Никитич, настоящий рабочий человек себя оскорбленным чувствует, что тень от чужого греха за здорово живешь на него падает. По себе это знаю, сам этого не терпел и до сих пор не терплю!
— Знаю, Михаил Васильич, знаю!
После смены Александр Нечпорук встретился с Сергеем Ланских, который переодевался в цеховой гардеробной.
— Слухи нехорошие ходят по заводу, — недовольно рассказывал сменщику Нечпорук. — Балакают люди, что комиссия снимет директора и парторга, что, пожалуй, Тербенев будет всем верховодить, что…
— Что, что… — хладнокровно прервал Ланских. — Не всякому слуху верь. Примечал ты таких людей, которые хвостистами называются? Так вот, это они любят всякие несусветные сказки сказывать!
— Но ведь все об этой комиссии говорят. И сам бачишь, Сергей, какой за один день гул по заводу пошел и сколько тут всякого закрутилось.
— Ничего, «раскрутим» как-нибудь.
— А комиссия что ж будет делать?
— А вот вместе с комиссией и разберемся во всем… Эге, вон уже завалку начали… будь здоров, Александр Иваныч!
Когда Алексей Никонович появился на электросварке, тишайший из цеховых начальников Ефим Палыч Сергачев не испугался его появления. Ефим Палыч даже проявил некоторую догадливость: чего доброго, на совещании, которое созовет комиссия, «тербеневщине» дадут «по-носу». А когда Алексей Никонович пошел на участок Сони Челищевой, Ефим Палыч обрадованно подумал:
«А по-твоему-то не вышло, да-с!»
Глафира Лебедева, сняв щиток, первая увидела Тербенева и раздражительно сказала Соне:
— Вон кто к нам припожаловал… То-то мы о нем стосковались! Чего глазеет, толстомордый?
— А я его просто знать не хочу, — отрезала Соня, вытерла потное лицо, глубоко вздохнула, надела щиток, и бриллиантово-белый султан искры полетел из-под ее электрода.
Ольга Петровна тоже хотела передохнуть, но ей вдруг стало страшно встретиться взглядом с Тербеневым, — его осанистая фигура, его розовые, раздувающиеся ноздри напомнили ей недавнюю историю с заявлением против Ланских, ее собственное поведение, ее слова, жесты, о которых теперь Ольга Петровна вспоминала со стыдом и отвращением.