Родина
Шрифт:
— Поди-ка перекинь газ, уже пора, — говорил Бочков, и Зятьев послушно исполнял приказ, как будто не он, а Бочков был бригадиром.
Потом, желая проверить, как понял его Зятьев, Никола несколько раз испытывал его:
— Ну-ка, что ты сейчас будешь делать?
Получив правильный ответ, он довольно крякнул:
— Точно.
Николай Антонович и не заметил, когда именно прошло его удушье и когда перестало ныть в груди. Уже давно не испытывал он такой ясной уверенности, как сегодня.
— А мы, Василий, знаешь, завалку сделали
— Значит, похвалят нас с вами, Николай Антоныч! — с такой открытой, почти ребячьей радостью сказал Зятьев, что Бочков засмеялся.
В промежутке, пока оба следили за печью, Зятьев рассказал Бочкову свою горькую историю, как жил он в колхозе и как очутился на заводе.
— Та-ак, — промолвил задумчиво Бочков, — значит, «один-один, бедняжечка… среди долины ровныя», как поется в песне…
Он вздохнул, а потом спросил:
— А как ты соображаешь, Вася, не пора ли пробу брать?
Зятьев не спеша проверил печь.
— По-моему, время.
— Именно. Дело, парень, знаешь.
Когда стали брать пробу, к печи подошел Нечпорук, — он вообще любил смотреть, как из разных печей брали пробу.
— Эге!.. Це гарно дило! Проба хороша! — похвалил он, зоркими глазами знатока следя за искрящимися на железном полу огненными бляшками металла.
— Да уж будь спокоен! — присвистнул Бочков; теперь ему уже не хотелось прятаться от людей.
Мутным взглядом следил Алексаха за печью, и казалось, пламя готово было ослепить его. Он командовал наугад, испытывая болезненное отвращение и к печи и к своей бригаде. Впрочем, бригада в нем вовсе не нуждалась. Если Алексаха хотя бы четверть часа внимательно понаблюдал за своей бригадой, он увидел бы, что подручные поступают как раз наперекор его бессвязной команде, которой они не верили. Подручные переглядывались и перешептывались между собой и решали все одни, без бригадира.
Томимый похмельной тоской, Алексаха то и дело торчал в проходе, ожидая, не появится ли подметальщица тетя Евгеша, чудаковатая старуха, которую за ее широкую кость и толщину прозвали «куб на ножках». Толстуха всех в своем цехе неразборчиво называла «сынками» и каждому готова была услужить.
Алексаха ждал, но тети Евгеши все не было. Наконец, как раз в тот миг, когда он уже потерял надежду, тетя Евгеша появилась в проходе, многозначительно подмигивая Алексахе. Он выхватил из ее рук бутылку и только хотел было содрать с нее сургуч, как чьи-то пальцы крепко стиснули его кисть.
— Стой!
Алексаха поднял голову и увидел перед собой язвительно ухмыляющееся лицо Василия Лузина.
— Пусти-и! — закричал Маковкин, дергая руку.
— Сперва ответь: цех для тебя что, шинок? Распивочно и навынос? Не смей в цеху водку лакать!
— Пусти, говорю! — заорал Алексаха, дернул изо всей мочи руку с зажатой в ней бутылкой…
И вдруг его пальцы распустились. Как во сне, послышался звон стекла…
Он стоял, качаясь, смутно,
— Уходи, — медленно и тяжко произнес Ланских, вдруг очутившийся возле него. — Уходи, здесь тебе не место! Нам таких не надо.
— Т… то есть… к… как это… — заикаясь, пробормотал Алексаха и хотел было шагнуть вперед, но рука Ланских, как щит, преградила ему путь.
— Но-но… — бессильно усмехнулся Алексаха и пытался было поднять кулак, но рука упала, как мертвая. — Погоди, ответишь…
— Отвечу, — спокойно повторил Ланских и, удостоверясь, что Алексаха действительно попятился к выходу, вернулся к своему мартену.
Утром Бочков проснулся от чьих-то воплей и рыданий. В кухне он увидел растрепанную, в слезах, Олимпиаду Маковкину.
— Что ты воешь-то? — неприветливо спросил ее Бочков. — Помер кто у тебя?
— Ой, хуже смерти… чисто светопреставление: Алексаху из цеха выгнали-и! — завопила Олимпиада.
— То есть как это «выгнали»? Путаешь ты что-то, голова садовая! — рассердился Бочков. — Как это может быть?
Но Маковкина со всеми подробностями рассказала, как вчера, «при всем народе», Ланских выгнал Алексаху из цеха.
— Заступитеся, люди добрые! — изливалась она, низко кланяясь. — Вот так и хожу по Лесогорску, заступу у людей вымаливаю…
Когда она ушла, Надежда хладнокровно сказала:
— Ей бы только покой всюду баламутить, ишь ты, из-за своего пьяницы всех беспокоит.
Это было верно, Олимпиада не возбуждала у Бочкова никакого сочувствия. Но чтобы рабочий выгнал рабочего из цеха — с этим Бочков помириться не хотел.
«И опять Сергей Ланских себя показал… Не шибко ли много власти берешь на себя, парень? Свои законы, что ли, учреждаешь? Что-то уж больно смел да удал, — виданное ли дело, своего брата рабочего с его места из цеха выгонять!.. И что за порядки пришли, право? Только успокоишься, утвердишься на чем-то, как опять другим тебя ошарашат, — просто передохнуть не дают…»
Эти мысли так мучили Бочкова, что в перерыв, улучив время, он опять побежал к Ланских.
Как и прошлый раз, Бочков застал Ланских за письменным столом. Широкая, сильная рука сталевара лежала на раскрытой книге, где он что-то подчеркивал синим карандашом.
«Ишь ты, выгнал человека, а сам сидит, занимается… философ премудрый!» — осуждающе подумал Бочков.
— Все читаешь, Сергей Николаич? — хмуро спросил он.
— Да, готовлюсь к теоретической конференции. — Ланских вдруг ласково улыбнулся и крепко встряхнул руку Бочкова. — Слыхал! Вчера ты отличную плавку дал, мне уж рассказывал Нечпорук. А сейчас у тебя что-то, вижу, опять срочное?