Родина
Шрифт:
Она вдруг осеклась, увидев устремленный на нее строгий синий взгляд.
— Ты сознаешь хоть сколько-нибудь, что ты сделала? — возмутилась Таня.
— Ах, как вы мне все надоели! — обиженно рассердилась Верочка и, надев на палец шнур, с силой закрутила муфточку. — Я не святая, врать не умею и не желаю: я пошла в цех, чтобы не потерять Артема, и я старалась, я честно заработала, если уж на то пошло, и мою свадьбу, и то, что Артем наконец мой!..
— Если бы я знала, какая ты окажешься, я не пошла бы к тебе на свадьбу.
— Вот-вот! Все вы такие — передовые! А я молода и хочу жить. Я не хочу притворяться, что мне будто бы очень приятно ходить в замазанном комбинезоне!
— Ты урод! Уж чего-чего, при твоей беспечности, а этого я от тебя никак не ожидала!
Вера опять стала крутить муфточку, упрямо кивая головой.
— Я никогда не прикрашивалась и всегда говорила, что я самая обыкновенная…
— А жизнь, по-твоему, у нас сейчас «самая обыкновенная»? — вспыхнула Таня. — Надо жить… — она поискала слова, — по общей жизни, со всеми, а иначе — подло, позорно!
На крыльце своей квартиры Таня сказала едко:
— О самом-то
Верочка хотела что-то ответить, но Таня, даже не кивнув ей, взбежала по лестнице.
Вскоре позвонил Артем:
— Таня, можете себе представить…
— Я уже знаю, Артем. Она сама мне только что рассказала. Не ожидала от нее этого.
— А я разве ожидал? — прозвучал в трубке необычный, жалобный голос Артема, — Ведь она же меня без ножа зарезала — и когда? Как же могу требовать от людей, если моя жена… вообще черт знает, что такое! Танечка, подействуйте вы на нее, очень прошу!
— Пожалуй, не поможет. Я сказала ей немало резких слов, но она считает, что права.
— Сказать по правде, теша моя пренесносная баба, недаром моя старушка ее всегда ругает. Она и портит мне Верушку. Как же быть теперь?
— Артем, вы же старый комсомолец, попробуйте поговорить с нашим комсомольским бюро, пусть оно рассмотрит поступок Веры. Но, может быть, она и вас послушает?
— Чего там — послушает! — рассудила Наталья Андреевна, когда Таня повесила трубку. — Уж если с первых дней жена мужа подводит, без совета с ним поступает, согласной жизни не будет. Уж не пошла ли дочка в маменьку? Аносиха с молодости взбалмошная, с придурью. Недаром бабушка Таисья Сбоева не хотела с Аносихой родниться, чуяло ее сердце.
Таня дальше не слушала. Забота, которая угнетала ее самое, отодвинула в сторону мысли о всяких «штучках» взбалмошной Веры Аносовой.
В тишине конструкторского бюро она заставляла себя думать о технологических расчетах, но стоило ей повернуть ключ в двери своей комнаты, как воспоминания о Сергее полностью овладевали ею.
Она писала ему каждый день, рассказывала о своих думах, о тоске по нем, обо всех интересных событиях, о книгах, которые она прочла, о кинофильмах, о лыжах. Однажды, вспомнилось ей, Сергей сказал, что фронтовику даже интересно, «какая дома погода», — и Таня писала ему и о погоде. Она верила, что ее письмо непременно найдет Сергея, что ее слово встретится с ответной мыслью о ней.
Таня села за стол и задумалась: стоит ли писать Сергею о возмутительном поведении Веры? Голос матери обрадованно сказал за дверью:
— Тебе письмо, Танюша.
Написанное химическим карандашом на блокнотной (Таниной покупки) клетчатой бумаге, письмо, казалось, принесло с собой полутьму и тесноту фронтового блиндажа: строки то катились вниз, то сливались одна с другой, кое-где острие карандаша прорвало бумагу, будто Сергей торопился, боясь, что его прервут.
«…Наш танковый взвод прикрывал перегруппировку одной нашей части, и мы довольно долго сдерживали атаки врага. Немцев было впятеро больше, но во что бы то ни стало надо было их уничтожить. Обстановка создалась очень серьезная, Танюша! Сначала они лезли с левого фланга. Мы подпускали их на близкое расстояние и палили в упор! Четыре фашиста загорелись. Тогда они навалились с обоих флангов, развили огромную скорость, но, представь себе, Танечка, они никак не ждали, что в перелесках, за елочками, с обеих сторон мы поставили несколько запасных танков и они хладнокровно выжидали и ничем себя не обнаруживали. Стояли себе наши тихо, как мыши, и прицеливались. Мы подбили три танка, подожгли еще один, и тогда немцы стали расползаться по кромке леса, надеясь взять нас в клещи. Тут-то и настиг их прицельный огонь наших запасников! Эх, милая моя Танюшенька, нет для глаза танкиста приятнее такой вот картины: по обе стороны черными факелами пылают фашистские танки, солдатня и офицерье пытаются вылезть наружу, а мы их берем на мушку. В середине же мечутся два еще живых танка. Один развернулся было прямо на меня, я подпустил его поближе и хватил его по-нашему, по-уральски, так хватил, что у него башню своротило и гусеницу разбило в клочья. А с другим танком справился товарищ мой, Николай Квашин, сибиряк (помнишь, я тебе о нем рассказывал), замечательный мастер танкового боя из него формируется. В общем, за все это время мы сожгли и уничтожили десять танков. Ничего, воюем, Танюша!
Много книг будет написано о русском мужестве в эту войну! Таких больших писем, как это, скоро от меня не жди: сегодня мы с Квашиным после работки отлеживаемся, вроде как в доме отдыха.
Два письма твои прилетели ко мне за час до получения приказа об операции, только что мной описанной. Я прочел эти два бесценных письма. А когда мой танк вынесся на открытое поле, я видел прямо перед собой синие твои глазыньки, родная моя! И словно ты вела меня, и смелость такую вдохнули в меня слова твои. Милая, радость моя, если бы ты могла представить себе, как много значит твоя любовь для меня!»
Прошло несколько дней. Таня засиделась долго за письмом Сергею.
«…Словом, наше комсомольское бюро сразу взялось за это позорное дело. Вызвали сегодня и меня. На Артема, знаешь, больно было смотреть: он никак не ожидал от Верки такого подлого легкомыслия и страдал ужасно. Вела она себя дерзко, поведение свое совсем не считала плохим, а твердила одно: «А если война еще два-три года продлится, так никому и жить нельзя?» — и т. д. При этом она целую саморекламу развела, что на капитальном ремонте пресса она работала честно, изо всех сил, и что вообще «хватит с нее». Она была возмущена, что я, ее школьная подруга, выступаю против нее, а когда я назвала ее поступок предательством, Верка крикнула мне: «Ладно тебе из себя святую строить! Ты по знакомству на чистенькую работку устроилась, в конструкторское бюро, а я в цех пошла, в машинном масле ходила!..» — и т.
На собрании, пока все наши комсомольцы возмущались поступком Верки и потом исключали ее из комсомола, я вспоминала все, над чем мы с тобой думали вместе, а перед глазами у меня словно пылал бой, который ты мне описал. Только я тебя знаю, милый, родной мой! — ты ведь описал все так, чтобы мне как можно меньше крови, огня и вообще всего страшного виделось! А я вижу все, все: как тебе в этой стальной крепости твоей трудно приходится, и как всем трудно… и как, наоборот, легко мне… Я дома, в своей комнате, уютной, теплой, и работать мне легко. Да какое я имею право так жить? Верка хочет это грозное время прожить по дешевке, — в конце концов, она взрослый человек и сама увидит потом прорубь под ногами. Нет, я не имею права жить легко! Я выберу самое трудное, что сейчас требует жизнь, и если смогу все отлично выполнять, буду чувствовать, что раз без тебя мне счастья нет, так хоть живу я честно. Так я решила про себя на собрании. Я сказала Артему: «Вам недостает людей, так завтра же утром я приду в вашу бригаду, которую вы готовите в помощь мартеновскому цеху». На улице Верка догнала меня и стала упрекать, что я нарочно решила напортить ей в любви, потому что мужа сейчас со мной нет, а ее муж с ней, и тому подобные глупости. Я сказала, что она сама свою любовь портит, потому что не понимает, какой человек ее муж. В конце нашего резкого разговора я спросила: неужели она воображает, что можно удержать любовь глазками и щечками, — что, у других девушек нет глазок красивее и щечек румянее? Больно разочаровываться в человеке, — ведь с Веркой мы дружили все десять школьных лет. Но сильнее горечи сейчас во мне забота: как оправдать доверие всех моих товарищей… и твое доверие, Сережа, милый! Спокойной ночи! Люблю тебя невозможно! До завтра».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
«…Милый, дорогой!.. Только что пришла из мартеновского цеха. Работаю уже четвертый день. Очень устала, день был трудный, но интересный. Столько хочется рассказать тебе, но всего не опишешь. Я попала в то «молодое войско», о котором недавно писал Артем в нашей газете. У него, по-моему, настоящий талант обучать людей. Можешь себе представить, мы уже лазаем по железным конструкциям, все закрепили, завинтили и запаяли как надо. Завтра будем помогать в монтаже мартеновских печей, — монтаж уже близится к концу.
Ой, Сереженька, до чего же все это грандиозно! Какой огромный цех и какие печи в нем! Все оборудовано по последнему слову техники. Даже не верится, что все это построено во время такой безумной войны и так быстро! Знаешь, Сережа, какие-то все новые мысли приходят мне в голову — даже удивительно. Ведь вот все мы родились на заводе, а что такое завод и его люди, я только теперь почувствовала! Сталевары, чуть выдается свободный часок, обязательно приходят в цех. Нечпорук, которого ты, конечно, помнишь, всюду сует свой нос, — этот горячий и нетерпеливый человек ждет не дождется, когда из новых печей будет «заливать сталью фашистские глотки». Ланских, полная ему противоположность, тоже участвует в монтаже, но до чего спокоен, даже на вид ленивый и вялый, а, вообрази, делает все ничуть не хуже. Тебе не скучно, что я все это тебе рассказываю? Знаешь, прежде мне как-то не приходило в голову, что опыт физического труда — это уже нечто умственное. Может быть, я неуклюже выразилась, но думаю, что мысль верная.
А потом… до чего это особенное чувство, когда своими собственными руками делаешь вещь для войны! Вот я завинтила гайку, вот она крепко сидит, как влитая. Так мне и чудится, будто я иду тебе навстречу, — это оттого, что делаю то, что относится к танку. Итти еще надо очень долго, а все-таки какой-то шажок сделан, а за ним будет второй, третий… И ты, наверно, тоже думаешь, что каждый бой приближает день, когда мы встретимся? Скорей бы пришло мирное время, когда мы с тобой будем вспоминать, как жили мы в разлуке… Но Катя говорит: рано еще «о такой роскоши» думать… Уже поздно. Окна доверху в узорах, на улице мороз с ветром. Этот ветер так завывает в трубе, что у меня сердце сжимается. Что ты делаешь сейчас, милый, единственный? У нас двенадцатый час, а там, где ты сейчас, только десять. Сегодня опять чудесная сводка, завтра жду такой же. Помни, я всегда с тобой, всегда…»
Пробная плавка в новом мартеновском цехе назначена была на 28 декабря.
Михаил Васильевич пришел в цех раньше, чем все прочее начальство. Шла завалка новой печи № 1. Длинный короб, наполненный шихтой, с грохотом и звоном входил в печь. Нечпорук уже был около печи, придирчиво оглядывал звенящие навалы шихты. Ему хотелось смотреть строго, он покрикивал, сердито встряхивал цыганскими кудрями, но все-таки не мог скрыть на лице радость, — его смене выпало провести первую пробную плавку.
— Да, это тебе не старый мартын, божья печурка! — говорил Нечпорук своим подчиненным подручным. — Уж вы, товарищи, сами знаете…
Первый его подручный, простоватого вида белобрысый сухопарый парень Василий Лузин, многозначительно провел ладонью под носом, что означало: «Утрем нос Сергею Ланских!»
Нечпорук снисходительно усмехнулся, от шуточек бригады настроение его стало еще увереннее, новый цех показался еще величавее и прекраснее.
Михаил Васильевич тоже любовался новым цехом. Сквозь стеклянную крышу широкими потоками лилось вниз сияние морозного дня. И стекло, и металлические колонны, и железные плиты пола, и мостики, и лесенки, будто застывшие в плавном полете, — все было первозданно чисто, просторно, все ждало толчка, рождающего жизнь, все ждало огня с его всесильной преобразующей мощью. Тишину нарушало только звенящее погрохатывание завалки и гулкий, веселый голос Нечпорука у печи № 1.