Родина
Шрифт:
Вот потому-то и победил Назарьев: как добрый жнец, бережно поднимающий с земли сноп тугих золотых колосьев, он высоко поднял фронтовой труд над неизбежной пылью, туманами, серостью «преходящего» и всяческой каждодневной «текучки».
«А может быть, он меня, так сказать, задним числом проучить хотел? Пусть почитает директор да посовестится: как он относился-де ко мне, Назарьеву… а?» — царапнула было Пермякова ехидная мысль, но, вспыхнув, он тут же отбросил ее. Во-первых, Назарьев ведь не мог знать, что его вызовут в Москву и что в его дневник придется посвятить директора, а во-вторых, во времени все сходилось, да и что там говорить — не найдется на свете человека,
Опять вспомнился один из последних разговоров с Николаем Петровичем — о будущем.
— Пока что ближайшее будущее, до которого я, что называется, могу дотянуться рукой, видится мне в огне и дыме. Но как бы ни было трудно, я знаю, что работаю в великой орбите сталинской стратегии, живу и работаю для скорейшей ее победы, — сказал Назарьев.
Да, вот и этим он победил — будущим, которое он нес в себе просторно и легко, словно сердце свое.
Михаил Васильевич, бережно положив назарьевский блокнот в карман пиджака, еще долгое время сидел за столом, на своем обычном месте, спиной к синим изразцам печи, лицом к окну. В верхнем прямоугольнике окна сияла далекая, неизвестная Пермякову звезда, — он был не мастер читать небо. Но сейчас ему казалось, что не в морозном ветре, а уже в теплой, бархатной синеве весны летит к нему эта сияющая звезда.
Время шло, а Николай Петрович все не возвращался. Однажды утром он позвонил из Москвы, что приезд его в Лесогорск откладывается на неопределенное время. Телефонный звонок Назарьева из Москвы застал директора в кабинете Пластунова, который тоже успел перемолвиться с Николаем Петровичем. Положив трубку, Пластунов вопросительно посмотрел на директора:
— Что ж, Михаил Васильич? Придется пока что о заместителе вам подумать, а то ведь дело будет страдать.
— Д-да, придется, пожалуй, — угрюмо согласился Пермяков.
Дмитрий Никитич пустил вверх пышный клубочек дыма и, размышляя вслух, спросил:
— А вот Тербенев… как вам кажется? На мой взгляд — способный молодой инженер… да и, кстати, уралец.
— Это как раз мне все равно… — сказал Пермяков. — После Николая Петровича всякий мне будет казаться… и то, да не то.
Он помолчал. Потом заговорил медленно и веско:
— Какие уроки в жизни бывают, Дмитрий Никитич…
— А что? — живо спросил парторг.
— Да вот, поздно человека понимаешь. Иной раз безделка, чепуха какая-нибудь в глаза тебе бросится…
— И ты ее за главное примешь…
— Да… А вот настоящее, большое в человеке прозеваешь. Уж, кажется, жизнь видал, а вот не сознаешь сразу…
— Ничего, Михаил Васильич, ничего. Лучше поздно, чем никогда. А вообще осознать да понять — это самое главное. Кстати, помните вы наш с вами разговор, Михаил Васильич?
— А о чем же был разговор, Дмитрий Никитич?
— Разговор шел о сложном и многостороннем процессе приживания заводов друг к другу.
— Помню, помню… — раздумчиво протянул Пермяков. — А ведь это сращивание заключается прежде всего в том, чтобы люди сумели перебороть все внешние и внутренние трудности, всяческие неурядицы, отбросить все постороннее… и сработаться дружно, крепко, на пользу общему делу… гм… вот как и у меня было с Николаем Петровичем.
И Пермяков чистосердечно рассказал парторгу обо всем, что за последнее время произошло между ним и его заместителем Назарьевым: рассказал обо всех своих переживаниях в те дни, и о том, как оба наконец поняли друг друга, и как сердечно расстались, и как теперь ему недостает Назарьева.
—
Михаил Васильевич смущенно улыбнулся и продолжал:
— Так вот, говорю, не в том только было дело, что директорское самолюбие было задето или обижало меня, что с кем-то я должен, так сказать, делиться властью, — томило меня еще и другое. Это была особая, заводская наша ревность: неужели у нас, на старом уральском заводе, методы руководства, мастерство, рабочая хватка хуже, чем на молодом заводе, который по опыту своему нам, фигурально говоря, в сыновья годится? Чей опыт и метод работы оказывается более эффективным, кто больше помогает Родине в грозный час? Скорее наш опыт больше стоит, раз мы дольше живем на свете. А ежели это так, значит нам и верховодить… ну и тому подобные рассуждения… эх-х…
Михаил Васильевич покачал массивной головой и осуждающе усмехнулся.
— Стыдно обо всем этом вспоминать, честное слово. Теперь вот читаю и перечитываю записи Николая Петровича и думаю: «Эх, Пермяков, Пермяков, до седых волос дожил, а вот не скоро понял, в чем смысл перемен! Разве можно считаться, кто выше, старше да больше? Нет, надо общими усилиями создавать нечто совсем новое, что в грозный час требуется!..» Поглядел я в свою большевистскую совесть, взвесил все и пришел к выводу: Назарьев в этом направлении куда больше сделал, чем я. И записи его, вот прочтите любую, доказывают это: себя, свой опыт он видел вместе с моим опытом, с опытом всего рабочего класса, мыслил государственно… а значит — и партийно. И вот уже все это минуло, а мне, наверно, еще долго совестно будет перед вами, что вот я, многоопытный человек, терзался этими зряшными мыслями и настроениями…
— Ну, что старое вспоминать! — просто сказал Пластунов, и вдруг улыбнулся, весело, открыто, знакомой, всем так полюбившейся улыбкой. — Да ведь, и кроме того, меня радует итог, ваших переживаний, Михаил Васильич… Вы победили!
— Победил? — повторил Михаил Васильевич, испытующе посмотрев на Пластунова.
— Конечно, иначе и быть не могло. Я был твердо убежден, что именно так и будет. Наше общее дело, наш труд для Родины, все, чему нас учили и что вложили в наш духовный мир Ленин и Сталин, — все это такая могучая сила воздействия на сознание и волю человека, выше которой не бывало на земле!
— Совершенно верно, Дмитрий Никитич. Только слепец да сумасшедший не видят этого.
— И как знать, Михаил Васильич, — продолжал парторг, будто вглядываясь куда-то в даль, — как знать, может быть! Многие руководители и вообще заводские люди разных возрастов и специальностей переживали то же, что и вы, и также победили в этой борьбе с противоречиями и трудностями военного времени? Знаете, я часто думаю: только советская промышленность — тяжелая промышленность, еще следует добавить! — могла с честью выйти из этих испытаний. В самом деле, даже бегло обнять взором события, которые произошли за какие-нибудь полгода: великое переселение заводов на восток, перебазирование черной и цветной металлургии на новые места, все усиливающаяся работа ее для снабжения фронта, срабатывание многотысячных рабочих коллективов — да ведь все это совершенно невиданные явления в истории техники и промышленности, и не только нашей, но и международной!.. Гитлеровская шайка, конечно, рассчитывала, что эти сотни предприятий перестанут существовать…