Родная кровь
Шрифт:
Наконец Федотов натянул кое-как сырую гимнастерку, оделся и собрался уходить.
Все, что было ещё съестного, он оставил на столе, сказал, что ему ничего не нужно, он уже почти дома. Дети, скрывая радость, испуганно уговаривали его взять что-нибудь с собой, но он только отмахивался.
Когда он затягивал свой почти пустой мешок, девочка деловито ему напомнила:
– Ты шмотри, швою баночку не пожабудь!
Он даже не понял, про какую баночку идет речь.
– Ну, вот эту крашивую!
– девочка подала ему пустую жестянку с розовыми сосисками на обертке.
– Попрошайка, - сказал Эрик.
– Может, тебе пригодится?
– сказал Федотов серьезно. Это было вовсе
– А когда ты опять придешь?
– спросила девочка.
– Отобьем башку Гитлеру, тогда к вам приду в гости.
Старший невесело, сдержанно улыбнулся, понимая, что это может скорей всего значить "никогда". "После войны" тогда звучало как "через десять лет", но девочка этого не понимала; удовлетворенно кивнув, она сказала на прощание:
– Только пошкорей, ладно?
Федотов вышел к парому и подумал, что, наверное, это уж теперь в последний раз. Сверху, под гору, клюя носом на ухабах, осторожно спускался грузовик. Он дождался парома и следом за машиной вошел на дощатую палубу, как сутки тому назад.
Зажурчала вода, обтекая тупой нос парома. С середины реки открылось опять знакомое устье при впадении в Волгу и стал надвигаться берег.
– Счастливо погулять, - тихо сказала женщина.
– Счастливо, - сказал Федотов, чувствуя какое-то отупение.
Грузовик был попутный, до Поливен, и он перелез через борт, когда тот начал съезжать на берег. С натужным воем машина поползла на крутой подъем берега. Федотов решил не оглядываться и больше не думать, но все-таки оглянулся разок. Паром был опять на середине реки. Женщина в своей туго подпоясанной кофточке тянулась вперед и медленно отгибалась назад, цепко упираясь ногами в доски палубы...
Через час Федотов уже сидел за столом в доме у своего двоюродного дяди, председателя колхоза, окруженный дальними родственниками и бывшими соседями, которые помнили его еще парнем, до ухода на завод в город. Ему тащили на стол угощение, расспрашивали про войну, про родных и знакомых солдат, и он уже поднимал в граненом стаканчике мутноватый самогон и пил не хмелея, рассказывал и здоровался со вновь входящими, изредка узнавая подростков, а больше девчонок, которые уже успели повыходить замуж и родить ребят, а некоторые уже и овдоветь. Он припоминал имена и без конца здоровался и отвечал на приветствия, целовал жесткие, шершавые, как древесная кора, щеки старушонок, помнивших, как он родился и как умерла его мать, и среди легкой хмельной мути и всех имен пробивался тоскливый стук щемящего напоминания: какой-то Гонзик, и шепелявая маленькая Соня с консервной банкой, и пустая изба, и подпоясанная кофточка, и всего два мешка картошки, запасенные на голодную, долгую военную зиму. И он опрокидывал еще стаканчик, и, будь оно проклято, вся эта путаница прошлого дня опять незаглушаемо, требовательно стучалась сквозь шум разговоров и мутную пелену самогона.
Среди ночи с того берега реки загудела машина, вызывая паром. Женщина привычно протянула руку, нашла на ощупь куртку и юбку, влезла ногами в резиновые сапоги, засветила жестяной фонарик и, затягивая на ходу пояс, вышла в темноту.
После тишины и теплоты сна ее сразу обдало шумом дождя и мокрого ветра. Желтые листья, намоченные дождем, летели навстречу, прилипая к лицу, к стеклу фонаря.
Добравшись до парома, она оттолкнула его от причала, повесила фонарь на гвоздь и взялась за канат. Ветер быстро выдувал все тепло, накопленное в постели. Сперва похолодели лицо и колени, еле прикрытые юбкой, потом остыло все тело.
Машина ждала, светя желтыми огоньками подфарников. Когда паром подошел ближе, ожил, заработав, мотор и вспыхнули фары, освещая неспокойную воду и канат, с которого
Машина, тяжело придавливая доски, въехала, качнув паром. Фары погасли. Знакомый голос водителя поздоровался с ней из черной темноты, наступившей после яркого света.
Чьи-то руки взялись за канат. Скоро снова проступил в темноте свет фонарика с мокрым листом лимонного цвета, приставшим к стеклу. Когда глаза совсем привыкли к полутьме, она различила плечо, затылок и фуражку тянувшего в двух шагах от нее канат человека и узнала Федотова.
Она долго ничего не могла выговорить, потом все-таки как-то смогла:
– Что ж так рано в город? Ведь еще семь дней гулять?
– Сосчитала?
– спросил он, не оборачиваясь.
Водитель его окликнул, и они о чем-то заговорили вполголоса. Машина съехала на берег, хлопнула дверца кабины, и они еще о чем-то говорили в кабине с водителем, потом мотор заревел, разгоняясь на подъем, и все стало тихо. Она стояла одна. Лимонный листок на стекле просвечивал сквозь водяную пыль.
Она точно оглохла и ослепла, только чувствовала всю массу пустой и влажной тьмы вокруг одинокого огонька фонаря. Она все еще не решалась окликнуть его, потому что тогда надеяться уже будет не на что.
– Ты здесь?
– спросила она как можно спокойнее. Никто не ответил, и по самому звуку своего голоса она поняла, что стоит тут одна. Вдалеке на подъеме еще уходят, покачиваясь, два ярких снопа голубого света, а она стоит одна на дне оврага, точно на дне моря, и вокруг тысяча верст дождя, темноты, безлюдности и мокрого ветра.
– Тебя... тут н... нет?
– беспомощно заикаясь, спросила она пустоту и ответила: - Нет!..
– И, согнувшись от боли, легла на перила грудью, почти сползла на землю и, наверное, упала бы, если бы что-то ей не помешало, не остановило. Обветренные жесткие губы торопливо прижимались к ее мокрым щекам, руки обнимали, поднимали, и его голос испуганно повторял:
– Ну что ты?.. Что с тобой?..
– И когда она начала все понимать и, крепко ухватившись за плечи, прижалась к нему, он, гладя ее волосы, нежно усмехаясь, сказал: - Ну, чего ты? Здесь же я!.. Куда дураку деваться? Здесь!..
Держась друг за друга, боясь хоть на минуту опять потеряться в темноте, они добрались до двери и вместе вошли. Их обдало волной сухого тепла от натопленной печи, и у обоих было одинаково ясное чувство, что они возвращаются после долгой разлуки в свой родной дом, где прожили всю жизнь. И всю ночь после этого, когда они лежали рядом за ситцевой занавеской на ее узеньком сеннике, и по стеклу журчал косой дождь, и порывами шумели по оврагу деревья на ветру, им все время казалось, что позади у них длинная общая хорошая жизнь, и никого они не знали, кроме друг друга, и была только позади непонятно долгая разлука, которая теперь кончилась, и они опять вместе, навсегда. И когда Соня, он впервые назвал ее по имени, начинала тихонько плакать, он ее не останавливал, а только гладил по лицу - после такой разлуки даже чудно было бы не плакать от радости...
Под утро он заснул на тюфяке у печки. Ребята постелили ему здесь в своем нелепом ожидании его возвращения и ни капельки не удивились, увидев, что он вернулся. И смешно и чем-то приятно это ему показалось.
Девочка расставляла миски и кружки на покрытом газетой столе. Гонзик сторожил печь. Потом пришли вместе Эрька с матерью, таща охапки холодного хвороста. Маленькие сели за стол и схватились за ложки в ожидании еды.
– Кто с грязными мордами за стол садится!
– весело крикнула женщина. Она раскраснелась от холода, была веселая, даже голос у нее был счастливый.