Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Шрифт:
Фактически этими чужими словами манифест Лермонтова и исчерпывается. Русский поэт мог бы просто
71
подписаться под текстом французского коллеги. Но Лермонтов присоединяется стихами. За эпиграфом следуют 40 строчек, доверху наполненных как раз клишированным пафосом и напыщенностью. Тут "мечтатель молодой", "пленная мысль", "кровь кипит", "чудный миг", "безмолвная душа", "девственный родник", "покров забвенья", "слово ледяное", "тайник души", "шумный пир", "душевные раны", "чернь простодушная", "злые сожаления".
Концентрация штампов - пародийная. Особенно если учесть, что стихотворение направлено против "плясунов, танцующих
Вся эта банальность кажется штампованной не только XX веку. Она была затерта и в лермонтовские времена: такими строками украшали уездные альбомы поручики и студенты. В таких стихах Лермонтов - не более, чем Ленский, который пел "нечто" и "туманную даль" и слишком сурово был наказан за романтические склонности.
Питательная среда лермонтовского стиля - в поэзии и в жизни - смесь Байрона, французского романтизма и немецкой философии. Воспитанный этим комплексом жаргон составляет большинство стихотворений и поэм Лермонтова, а соответствующий жаргону этикет - определяет поведение. Как и полагается романтику, Лермонтов неудачливо волочился, слегка служил, мимолетно воевал. И разумеется - все знал заранее и во всем наперед был разочарован.
Ничто его не веселит: "И наконец я видел море, но кто поэта обманул?.. Я в роковом его просторе великих дум не почерпнул". (Через столетие Ильф и Петров напишут: "Горы не понравились Остапу".)
"Я не гожусь для общества",- красуется 18-летний Лермонтов, едва появившись в свете.
"Кто мне поверит, что я знал уже любовь, имея 10 лет от роду?" - тут интересно не признание: кто же не влюблялся десятилетним!– а тон, каким оно сделано: серьезный, значительный, важный. Так надо по этикету: все уже было и все прошло.
В 16 лет Лермонтов записывает: "Наша литература так бедна, что я из нее ничего не могу заимствовать". Тем не менее, основной корпус его поэзии состоит из
72
заимствований - у Жуковского, Батюшкова, Пушкина, иностранцев.
Дело не в том, что Лермонтов кому-то подражал - именно как мыслитель он был оригинален - но, не "заимствуя", он шел по известному, проверенному пути. И на лету подхватывал то, что облегчало путь - клише. Он пользовался готовым набором метафор и эпитетов по необходимости - как знаками препинания, которые тоже давно придумал кто-то другой.
При чтении всего Лермонтова видно, какая для него разница - писать стихи или писать.
В первом случае он следует норме, этикету, традиции, порядку вещей. Если он поэт - писатель стихов - то уместны и даже обязательным и "могилы холодные", и "пустыни безотрадные", и вывернутая светская поза: "Я перестал читать, чтобы не мыслить", и извращения в стихах: "Я жить хочу! хочу печали любви и счастию назло". Писателю стихов можно и нужно быть утомительно и лживо разочарованным, называть себя "гонимый миром странник" - это красиво. А кем гонимый, куда, отчего?– неважно (как и в знаменитом "Парусе"). Когда же Лермонтов не пишет стихи, а просто пишет - то есть выражает свою мысль весь ход его мышления и стиль сугубо прозаический. Поэзия есть воплощение цельного сознания, проза - разорванного. Или по-другому: классического - и современного. У Пушкина мысль была стихом, а стих - мыслью. Совершенно иное у Лермонтова: в его лучших стихотворениях идет непрерывное сражение мысли и стиха. Победе мысли и обязаны такие лермонтовские шедевры как "Дума", "Родина", "Валерик", "Три пальмы".
В этих вещах - как бы облеченных в поэтическую форму эссе и новеллах рифма и размер кажутся необязательными и даже случайными. Почти рудиментарными явлениями, вроде волос на груди или умения шевелить ушами.
Рудименты берут верх в "компромиссных" стихотворениях - в таких прославленных, например, как "И скучно, и грустно..." или "Как часто, пестрою толпою окружен..." Это явные попытки прозы, в которых вроде преодолена старая форма и прозаизирован стих, но налицо весь романтический комплект: "ласкаю негу", "лечу вольной птицей", "все ничтожно" - тот же привычный на
73
бор слов, сопутствующих известным чувствам. Красивости, облекающие глубокую мысль, неуместные, как танцы в соборе.
Довольно долго Лермонтов не проявлял в себе прозаика. Он боролся с гладкостью стиха стиховыми же методами. Ломал строфу анжанбеманом, как Цветаева и Пастернак. Варьировал популярные размеры: многие лучшие его вещи написаны вольным ямбом, где непредсказуемость строки - почти как в прозе. Вводил размеры непопулярные - первым в русской поэзии широко применяя трехсложники ("Русалка" написана редчайшей комбинацией амфибрахия с анапестом). Пробовал частично обходиться без рифмы - в "Воздушном корабле" рифмуются только четные строки. Рифмовал вызывающе просто, как в "Валерике": "право" и "право", "чего" и "ничего" (что-то вроде "Пейте пиво завода Главпиво"). Но оказалось, что окончательно победить стих можно только прозой. Этим дело и завершилось. До лермонтовского романа отдельные его прорывы в прозу выглядят, как выход на поверхность: глоток воздуха - и снова назад, вглубь. Туда, где Лермонтов искал свой подлинный голос и так долго не находил. Чаще всего он пользовался лексиконом разочарованного романтика, иногда вдруг впадал в простодушный патриотизм - "Два великана", "Бородино".
Пожалуй, второе (после "На смерть поэта") по известности стихотворение Лермонтова - "Бородино". Но при всей хрестоматийности оно загадочно - прежде всего, совершенно непонятно, кем оно написано. Кто обращается к читателю? За семь лет до этого, в 1830 году, поэт написал "Поле Бородина", где герой, с одной стороны, по-солдатски стрелял из ружья, а с другой - обращался к товарищу с университетскими словами: "Брат, слушай песню непогоды: она дика, как песнь свободы". В "Бородине" находим столь же анекдотическое ворчание простых солдат: "Не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?" Изыску за семь лет не убавилось, достоверности и поэзии - не прибыло.
Но в последующие годы Лермонтов вышел к прозе - по дороге создав выдающиеся стихотворения: как написанный на ту же военную тему "Валерик". Здесь прозаическая простота начинается с первых же корявых
74
рифм и сразу увлекает в четкий ход мысли, в течение стройного рассказа. Здесь найден голос - собственный, без ссылок на оперных солдат и начитанных офицеров. Всего три года прошли со времен "Бородина", но там были бы немыслимы строки:
Вот ружья из кустов выносят,
Вот тащат за ноги людей.
В "Бородине"-то "звучал булат" в руках "могучего племени", а в "Валерике" бесцеремонно тащат за ноги без всякой стилизации - ни под романтику, ни под народ. Правда, вдруг мелькнет, как чеченский всадник, какой-то прежний Лермонтов: "Потом в раскаянье бесплодном влачил я цепь тяжелых лет..." Будто совсем иной человек сочиняет - вялый, банальный, а главное, почти уже забытый, преодоленный. Снова - один пишет, другой пишет стихи. И, к счастью, первый возвращается:
Мы любовалися на них