Роман о Лондоне
Шрифт:
— Для чего говорить об этом, Шоша? Сытый голодного не разумеет. В Англии тоже есть такая поговорка, я слышал ее в детстве. Но, конечно, не знал, что она может иметь отношение ко мне. Теперь знаю.
Тишина тем временем незаметно обвила черным бархатом и комнату, и постель, и мужчину, и его жену. Постепенно весь дом погрузился во мрак. Репнин уже едва различает черты лица своей жены. Она затихла, укрытая сибирским мехом, — вылезший от времени, он все еще был теплым, подобно живому зверю. Муж ее не может заснуть, мучимый голодом; он осторожно натягивает ей на правое оголившееся плечо меховое одеяло, а потом прижимается головой к ее плечу. «И правда, — шепчет он себе, — почему бы мне не попросить переправить нас в Африку?»
Видения далеких стран открываются на темных стенах комнаты,
Откуда пришло это видение?
Клубы облаков несутся из Африки, врываясь в его дом, пронизывают сырую комнату, прокатываются по постели. Желтая, необозримая африканская саванна простирается до самого горизонта, и по ней скачут газели с белыми пятнами на боках. Еще один скачок, и они, как чудится ему, столкнутся с ним лбами. А вот и жирафы длинными шеями тянутся к их кровати в Милл-Хилле. И пока догорает огарок в подсвечнике, он еще различает в темноте спящую жену — сон ее напоминает забытье больного. Руки свесились с кровати, и только голова в копне буйных волос, которую она носит, как корону, покоится на подушке.
Он тихонько встает, поднимает с ковра ее руку, поправляет и голову на подушке, чтоб она не лежала так окаменело, как мертвец. Потом опускается на колени, точно в сцене молитвы, и целует ей вторую руку. Она заснула голодной, он это знает.
ЛОДКА В ВЕРСАЛЕ
Следующий день жена иностранца снова проводит в Лондоне. Бегает по магазинам со своими куклами. Тем временем ее муж, точно безумный, бродит по занесенным снегом дорожкам Милл-Хилла с учебником в руках. Готовится к экзамену на должность служащего при отеле. И только когда солнце начинает клониться к земле, подобно баллону Монгольфье постепенно спускаясь за колокольней пригорода Финчле, виднеющегося из-за холма, Репнин отправляется домой, чтобы приготовить жене немного капусты и картофельную похлебку, в которую он осторожно опускает маленькие кусочки бекона. В неделю один раз берут они бекон, и тогда голод мучает их не так сильно, и они быстрее засыпают.
Потомка Аникиты Репнина, фельдмаршала, вошедшего с казаками в Париж, сломила не утрата богатства, домов в Петрограде, родового поместья Набережное, не нужда, преследовавшая его все долгие годы скитания по Европе, где после первой мировой войны очутилось много тысяч русских эмигрантов. Его сломило само это существование, превратившееся после того, как они покинули Россию, в бесконечные годы одиночества, неприкаянности и бездеятельности, точно какой-то страшный сон, из которого нет пробуждения. Для него нигде не было приюта, нигде не мог он жить и зарабатывать, как другие люди. Их жизнь стала не просто тяжкой, она стала призрачной, бесцельной, неправдоподобной.
В тот день жена его вернулась из Лондона поздно, вся в грязи, несчастная. Выйдя из автобуса, она поскользнулась и упала. Едва не попала под колеса. Пока он очищал ее пальто от грязи и грел ее руки в своих, она на него смотрела и говорила совершенно бесстрастно. Хоть бы пришел когда-нибудь конец. Всему!
Горячий чай и постель постепенно успокоили ее нервы, и она едва слышно, не открывая глаз, принялась рассказывать, как ее поднимали. Ей показалось на секунду, будто бы перед ней мелькнуло его лицо. И первая мысль была — как же он будет в этой жизни без нее? Точно он был ее ребенком, ее сыном, а не мужем.
— Братья Мдивани нашли в Америке миллионерш и женились. Почему бы вам не последовать их примеру, не вырваться из этого заколдованного круга? Мы катимся вниз. Оставьте меня. Одному вам будет легче устроиться. Вы мне представились сегодня, когда я упала, таким, каким были в Керчи, когда мы садились на пароход, в ту первую нашу встречу. Высокий, прямой, собранный и невероятно
И она засмеялась тихонько, как будто во сне, не открывая глаз.
— В руке была дикая боль, — снова зашептала она. — Я подумала в ужасе, а вдруг я теперь не смогу шить куклы. Ники, вы не можете найти радиостанцию Милана? Сон нейдет. Такое чувство, будто меня задавили. Люди сбежались, поднялся крик…
Муж гладил ее, как ребенка, и согревал своим дыханием ее руку. Потом зажег вторую свечу в подсвечнике и попробовал настроить радиоприемник майора на волну Милана. Но разболтанный ящик домовладельца — по слухам, он разводился с женой — ловил другую какую-то станцию, а вовсе не Милан. Хрипела танцевальная музыка из лондонского отеля «Савой». Отчетливо слышно было хихиканье танцующих пар. Но вот в музыку ворвался громоподобный голос оратора. (Трансляция сессии Организации Объединенных Наций.) Он говорил о праве человека на свободу.
Напрасно пытался Репнин поймать Италию. Хотя за эту длинную темную зиму он научился мастерски ловить любую станцию, настраиваться на любую волну, с закрытыми глазами, как слепец. Порой он сам себе казался среди бесконечной лондонской зимы, в заметенном снегом доме, радистом неведомого корабля, который тонет в океане. Но в тот вечер, как назло, Милан — обычно он его так быстро находил — никак не попадался.
Ирония, с которой он относился ко всему, что с ним происходило, не была иронией надменного аристократа, лишившегося своего достояния и погрузившегося в море нищеты, затопившее мир. Эту иронию рождало странное безумие, в которое превратилось их нынешнее существование, преданных забвению, брошенных в нужде и одиночестве. Подобно самоубийцам, они воображали себе картины того, что останется после: огромный город, здания, бесчисленное множество окон и домов и только ОНИ исчезнут из жизни. Они должны исчезнуть. То, что останется, и сейчас уже не имеет никакой связи с ними. Сама их смерть в Лондоне — ничтожно мелкое событие. Как смерть раздавленного муравья. Невероятно не только то, что они не могут больше жить в прошлом; гораздо более невероятно, что они не могут жить и в настоящем. Непонятно, чем они заплатят за кров над головой. А в Петербурге у них было два дворца. Но теперь они не могут жить ив Петербурге.
— Италия не ловится сегодня, Надя, — сказал он тихо жене. — А когда я слышу, как эти комедианты держат речи, обращаясь к человечеству через эфир, меня так и подмывает треснуть этот старый ящик о землю. Слышите, как они квохчут, заливаются и мяукают?
Передача о сессии Организации Объединенных Наций продолжалась. Она заговорила ласково и мягко, видимо, желая утешить его:
— Любовь, Ники, должно быть, только в молодости бывает веселой, как испанские танцы. Помните, какие мы были сумасшедшие и легкомысленные в Монте-Карло? Это была молодость. Когда у женщины нет детей и молодость проходит, к ее любви примешиваются и сестринские, и материнские чувства. Сейчас я живу только для вас. Кроме вас, меня ничто не занимает в этом мире. Я не могу смотреть, как ты мучаешься. Ты помнишь, с каким воодушевлением мы приехали в Лондон? Когда Лондон был охвачен пожарами. Тогда мы не могли себе вообразить, какие гнусности нас здесь ожидают! Хорошо, что мы не можем предвидеть будущее. Я бы просто лишилась рассудка, если бы могла все знать заранее. Эту нужду, самоубийства, унижения, всю эту безысходность. Я молчу, но все вижу, как и вы, а может быть, еще больше. Прошу вас, Ники, найдите Италию. В газетах писали об открытии сезона в Ла Скала.