Роман о Лондоне
Шрифт:
Все чаще прокручивал он эту мысль в голове, постепенно свыкаясь с ней, как с самым легким, безболезненным и умным поступком, однако же отлично сознавая, что это самое дикое, тягостное и ненавистное из всего, на что можно решиться.
Вглядываясь в ее лицо, все больше погружавшееся в темноту, Репнин сидел на краю постели, проникаясь непереносимой жалостью к этому созданию, — последовавшему за ним, на десять лет старше ее, из Керчи, как ребенок, как сестра за старшим братом. Только позднее, в Париже, она стала настоящей женщиной, горячей и страстной. И пока он так сидит, карауля ее сон и боясь потревожить, если станет укладываться рядом, — в его сознании проносятся картины прошлого, подобно тому, как мелькают дома в окнах поезда или годы в рассказе. Он вспоминает, какой ужас вызывал в ней вид эмигрантов, которые пошли с Колчаком в Сибирь, а оказались с чехами в Париже, и здесь эти князья, генералы, полковники превращались в шоферов, официантов, носильщиков, дворников. И что же? Может быть,
Впрочем, Надя, вспоминалось ему, настаивала, чтобы они, чем могли, помогали этим людям. Она воображала, что все они — бывшие товарищи ее отца, генерала, участвовавшие вместе с ним в русско-японской войне, когда она была ребенком. С младшими офицерами они и правда всем делились. Те напоминали ей ее погибших братьев. В свою очередь, и французы неплохо относились к этим несчастным. Старались сделать для них все возможное. Не забивали им голову ложью. С ними не заигрывали, но и не обманывали. Поначалу охотно помогали. Никто не допытывался об их происхождении. Ну, а после, зимой, они продавали на улице газеты. Устраивались ночными сторожами. Мастерили бумажные цветы и торговали ими на углах. Цветы, лишенные запаха. И тем не менее — ободранные, одряхлевшие — они не изменили старинной привычке целовать дамам ручки перед церковью, словно все они красавицы, балерины из Большого театра. Затравленный нуждой, под угрозой остаться без крыши над головой, Репнин, глядя на заснувшую жену в неверном свете угасающей свечи, бормотал про себя: «Я тоже готов. Я буду целовать ручки ее тетке. Только бы она приехала и забрала ее с собой в Америку». Они погрузились в Керчи на пароход с Марией Петровной, теперь уж она немолода. Господи, он всем престарелым красавицам готов целовать ручки. Той же графине Пановой. Беззубой, но это не важно. Он поведет ее на ужин в «Ritz». Какими они были сумасшедшими — еще совсем недавно, всего несколько лет назад, вспоминал Репнин, сидя возле спящей жены. Уже тогда, в Париже им приходилось ютиться в квартирке на мансарде, за театром «Одеон», и они использовали любую возможность, чтобы сбежать за город. По воскресеньям. За городом с ними происходила метаморфоза. Надя в то время была так хороша, что обращала на себя внимание всей толпы, стоящей перед входом в Версальский дворец, а он, несмотря на то, что служил швейцаром в ночном ресторане, по временам, после карточного выигрыша, все еще ощущал себя потомком княжеского рода Репниных. Надя обожала кататься в лодке по озеру в Версале. Лодка на воде. В лодке на воде они воображали себя сказочными князем и княгиней, сколь бы смешным и даже глупым не казалось им это на обратном пути домой. В трамвай набивались любовные парочки, но и в трамвае эти французы не чувствовали себя особенно стесненными. В хохоте, который стоял вокруг них, Репнин и Надя обращали друг на друга вопрошающие взгляды: что подумали о них сторожа, разглядывая их в бинокль на середине озера, в лодке?
ДО СВИДАНИЯ — ГОВОРЯТ ОНИ СВОЕЙ СОБАЧКЕ
В следующую субботу Надя возвратилась из Лондона невероятно расстроенная. Она побывала у дантиста. Дантист сказал неутешительные вещи. Десны у нее кровоточат, один зуб шатается. Дантист был крайне удивлен, узнав, что они переселились в пригород Милл-Хилл. Раньше, насколько он знает, они жили в отеле «Парк Лен». Раз такое дело, лучше всего больные зубы удалить. Она от него просто сбежала.
— Доктора, и зубные в том числе, — непроходимые ослы, — стал убеждать ее Репнин. — Еще Мольер это заметил. Но нас им не запугать. Вспомните, Шоша, о наших соотечественниках. Как держались русские в беде! Поначалу это были сплошь князья, генералы, Пушкины, Онегины, Рудины, потом они превратились в шоферов, чистильщиков обуви, привратников, но и в этом положении не унывали. Голодные, они не разрешали себе побираться. Вспомните Гагарина. Ему принадлежит великое открытие — мол, для долголетия надо поститься. Голодать полезно. По нескольку месяцев. (Его чуть было не упекли в сумасшедший дом.) Щеки у него и правда до старости напоминали лепестки свежей розы. Русским вообще гораздо больше известно о розах, чем всем этим местным чудакам, воздвигающим на могилах своих собачек мраморные надгробья с надписью: До свидания. Собаке.
— Но это же прекрасно, — устало возражает ему Надя. — Людям хочется сохранить близость со своими любимыми. Связь, которая не прервется. И после смерти. Это можно понять. И наша любовь, Коля, никогда не должна кончиться. Между прочим, дантист хотел бы увидеть и тебя. Ты ему давно не показывался.
— Вот уж совсем не обязательно, — рассмеялся Репнин. — В прошлом году дантист уже вытащил у меня два зуба. Кажется, Лондон тем только и озабочен, чтобы у каждого, кто попадется ему в руки, вытаскивать зубы.
На самом деле недоедание, заботы, сырость, бессонные ночи — вот те дантисты, которые лишают их в Лондоне зубов. Продукты, прибывающие из-за моря в заплесневевшем виде. Гниющая, скользкая картошка, отдающая мышами. Зелень, произрастающая не на земле, а на навозе пополам с химикалиями.
— Мы, Шоша, на корабле адмирала Нельсона. Он еще держится на плаву, однако уже дал течь, как корабль дожей в Венеции. Поэтому нас здесь и допекают дантисты, пиорея, паразиты. Да, он и мне выдрал два. Говорит, шатаются. Я видел их — совершенно здоровые, белые, нормальные зубы. На столе у дантиста они мне казались окровавленными кораллами, отобранными у меня, чтобы стать украшением на шее какого-нибудь каннибальского вождя — приятеля англичан. Шекспир утверждал, что море у них серебряного цвета. Это портит зубы. Зато ласкает взгляд, должен признаться, убаюкивает сознание. Вокруг нас бескрайняя пучина, апельсины и лимоны Италии остались далеко. Это не та земля, где бы мы хотели быть. Мы исчезаем в тумане. И вскоре пойдем с тобой ко дну.
— Но ты же мне обещал, ты же обещал, — твердит его жена, — что-нибудь придумать. Мы все время ждали чего-то. И вот до чего докатились. А ведь так хочется жить. И не думать о самоубийстве.
— Мне не нравятся, дарлинг, эти ваши визиты к английскому дантисту. Возьмите американцев — они, как молодая нация, как примитивный народ в отличие от европейцев, ценят свои зубы. Англичане постарели. Потому для них зубы не так уж важны. Свои зубы они выдирают, а вставляют искусственные. Их удобнее чистить. Они не болят. И сделаны из белого фарфора, как и унитазы. Этот дантист понятия не имеет, что надо, а чего не надо говорить красивой женщине. Дантист из Милл-Хилла перед женитьбой повырывал себе все зубы. Точно так же поступила и его избранница. Они решили избавить себя на время медового месяца от мороки с зубами.
Его жена, не прерывая мужа, слушала его шутливый монолог, и сердце ее сжимала жалость. За его иронией, за его болтовней скрывалось оскорбленное самолюбие, тяжесть унижений, адская бездна отчаяния и страданий и что самое страшное — бессилие человека на чужбине. Она просит только одно: не называть ее «дарлинг». Она ненавидит это ласкательное слово, как ненавидит и постоянное «спасибо», ибо в Англии принято благодарить всех: любимую жену, детей, любовницу, а чаще всего — кошек и собак. Ее не занимает ни география, ни Европа, ни игра слов. Она потеряла надежду выбраться живой из этого занесенного снегом дома. Она не желает искать приюта у тетки в Америке. Она оставит его только в том случае, если он расстанется с ней ради другой женщины.
А что, если им вскипятить чайку? Ночь. Холодно. Она дрожит в своей постели. Два ее брата погибли в первой мировой войне, сражаясь против того же самого неприятеля, против которого сражались и нынешние защитники Москвы. Она ничего не ждет от Лондона. Шьет платьица куклам, которые делает на продажу.
Словно бы сбросив с себя забытье, он выскальзывает из постели, где до сих пор грелся, тщательно снова закрывая свое место одеялом, чтобы оно не остыло, пока он вернется. Сует ноги в свои роскошные, поношенные шлепанцы, набрасывает на себя потертый шелковый халат и собирается спуститься в кухню. Скоро им конец, он это знает, но изменить себя он не может. Если он перестанет думать о России, о друзьях, рассеянных по свету, жизнь потеряет для него всякий смысл. Жена сетует на его слова. Женщине нельзя так говорить. Для нее он один свет в окошке. Он не сказал ей, что и сам живет ради нее. Он не принимает всерьез ее упреки. Машет руками, чтоб согреться, и выходит из комнаты. Со свечой в руке спускается на кухню. Идет неслышно, точно призрак, и лишь скрипучая лестница и пол отзываются на каждый его шаг. Увязавшийся за ним котенок пугается его невероятно увеличившейся тени на стене. Залаяли потревоженные соседские собаки. Внизу, на кухне все заиндевело, все бело: из-под двери задувает снег. При его появлении мыши бросились врассыпную. Мгновение, другое он озирается, как бы не понимая, куда попал, и даже пытается что-то рассмотреть сквозь обледеневшие окна, словно поросшие фантастическими морозными цветами и колючками.
Где они? Куда лежит их путь? Куда он увлекает за собой эту женщину, последовавшую за ним столь юным существом? Неужели суждено ей стать побирушкой в Лондоне? И разве может он подсунуть ей свой труп, чтобы и она покончила с собой? Нет, это невозможно, он должен во что бы то ни стало избавить ее от всего этого. Спасти. Она была так предана ему. Никто не имеет права тащить с собой в могилу другое существо.
Все же ему удалось зажечь на кухне газ, чтобы растопить немного снега в чайнике. Вода вскипела. Котенок крутится у него под ногами, наслаждается теплом голубого разгорающегося пламени. И, свернувшись клубком, засыпает. Полная тишина. Угомонились и соседские собаки. Снаружи ледяная ночь, и не вполне понятно, вчерашний ли это день или полночь уже миновала и им предстоит еще один день безумной тысячи и одной ночи.
Захватив с собой полный чайник, чашки и хлеб, он стал подниматься по лестнице, стараясь ногой придержать котенка и рискуя упасть. Котенок мяукал — тихо, жалобно. Зеленые глаза голодного животного — мышей котенок ловить не желал — светились в темноте, как летом светлячки. Перед дверью, ведущей в спальню, он особенно настойчиво отодвигает котенка ногой, стараясь не пустить его внутрь. Хотелось в покое попить чая с хлебом, намазанным тонким слоем маргарина. Но котенок так отчаянно мяукал, что пришлось его впустить.