Роман женщины
Шрифт:
— Ты увидишься с министром сегодня?
— Увижусь.
— Покажи ему это письмо и скажи, что теперь он может на меня рассчитывать.
— А потом что делать с этим письмом?
— Возвратить его мне.
X
На другой день барон приехал за Эмануилом, который еще накануне приказал говорить всем, что он уже уехал; мера на этот раз была совершенно лишняя, потому что никто ни лично, ни письменно его не беспокоил. Эмануил был в восторге, что так легко отделался.
Прекрасная погода, хорошая дорога, покойный экипаж увеличивали удовольствие их поездки.
— Я вас представлю графу, — сказал де Бэ Эмануилу, — он будет весьма рад вашему знакомству, и вы найдете приятный дом — где встретите умного хозяина, очаровательную хозяйку и двух молоденьких девушек, резвых, как птички, потом охота.
Эмануил, хотя и уверял себя, что едет в провинцию для занятий, но в то же время чувствовал, что ему не отделаться от барона, который непременно представит его графу на другой же день их приезда.
Наконец они достигли цели путешествия; барон отправился к графу д’Ерми, Эмануил — в свое небольшое поместье, лежащее
Граф и графиня внимательно рассматривали лицо того человека, о котором так много было говорено; и как нарочно, разговор коснулся таких предметов, которые всего более занимали Эмануила и о которых графу так хотелось знать.
— Что вы делали вчера? — спросил Эмануила барон.
— Я работал, да, я писал… слова слова… как сказал Гамлет, — отвечал он.
— Слова, но полезные ли слова?
— Кто знает? В политике сегодня полезно — завтра делается никуда не годным.
— Не для тех, кто, как вы, восторжествовал над прошедшим и сделался руководителем настоящего…
— Завидное торжество, нечего сказать; я в силе, потому что один; потому что, будучи молод, я твердо иду по трудному пути политической деятельности, а люди, видящие меня стоящим выше толпы, не хотят даже узнать, что служит мне пьедесталом — камень ли жертвенника или мрамор могильного памятника. Я торжествую, но я знаю, чего мне стоит это торжество и как много я принес в жертву нежных чувств и святых добродетелей…
— Полноте, любезный Эмануил, вам грешно жаловаться. Политическая слава нелегко достается и немаловажна, даже сам граф ей завидует.
— Положим! Но если вы хотите выслушать добрый совет, то откажитесь от этой жизни, на которую вы смотрите так односторонне, — сказал Эмануил, обращаясь к графу д’Ерми, — покиньте честолюбие, оно более чем страсть, оно — порок даже и для тех, у кого нет ни родных, ни друзей, ни состояния; для тех, кого судьба оставила одиноким на земле и кто, не найдя любви, ищет ненависти, ибо это чувство лежит в основании каждой страсти и в особенности честолюбия. Сердце, полное им, все более и более сжимается и наконец исчезает совершенно, и тогда-то вместо него носят в груди — герб или девиз. Поверьте мне, граф, дорожите вашим спокойствием, вашим состоянием, вашим семейством. У вас есть жена, дочь, которые любят вас, — что нужно вам еще? Неужели врагов, зависти, раскаяния?.. О, верьте мне, лишь только душа оденется этой мантией, которая называется честолюбием, — она погибла; эта блестящая тога сожжет ее.
— И между тем…
— И между тем, хотите вы сказать, — продолжал Эмануил, — отчего же вы сами живете в этой среде, от которой остерегаете других? Отчего человек, упавший в море, не выходит из него в ту же минуту? Оттого, что он не видит берега, ему необходимо бороться — или погибнуть в этой пучине; оттого, что, раз вступивши в эту жгучую атмосферу, нельзя уже выйти из нее, ибо воздух, которым дышат другие, не насытит его легких; оттого, что сердце свыкается с этими ежечасными тревогами, с честолюбием, с завистью, с ненавистью, с интригами и свыкается до того, что, разлучившись с ними, — оно замирает от тоски. Не наследуй я честолюбивых замыслов моего отца, не останься я с младенчества сиротой, узнай я какую-нибудь иную, но действительную привязанность — я никогда бы, кажется, не вступил в этот лабиринт страстей. К несчастью, я один из тех, которые, по-видимому, увлекаются от одной мысли и восторгаются от одного слова. Слушая наших знаменитых ораторов, я дал себе слово взойти когда-нибудь на ту же кафедру; я жаждал красноречия, и вот я проводил целые ночи в чтении и изучении образцов слога. Молодость, которую те, кого называют безумцами и которые между тем гораздо благоразумнее меня, проводят в радостях и наслаждениях, я же провел вдали от всех, между книгою и лампою. Мое сердце, доступное великому, было закрыто для нежных ощущений, снедаемое каким-то странным жаром, не согревая ни других, ни меня самого. Я не был довольно веселым, чтоб иметь друзей, и слишком уединенным, чтоб иметь подругу. Я шел безостановочно к одной цели, как вечный жид, и в момент смерти моего отца, помнится мне, я сказал: «Наконец!» И действительно, с этой минуты мои мечты сделались, так сказать, ощутительными. Я сделался чем-то, будучи до сих пор ничем. Государственные вопросы, которые я изучал, мне показались дурно обсужденными; я вступил в Палату с новыми идеями и думал, что в свою очередь буду в состоянии разрушить этот порядок вещей и воздвигнуть новый. Я должен был выдержать страшную борьбу; к счастью, мои убеждения были так же сильны, как и голос, — и я восторжествовал. Но это торжество стоило мне стольких бессонных ночей и невероятных усилий, что, признаюсь вам, я поменялся бы моим положением и почестями, которыми окружают меня люди, на то скромное и счастливое состояние, указанное человеку небом, в котором он свободно и легко идет по пути жизни, рука об руку со своей подругой и с сердцем, полным любви…
— Ведь я вас предупреждал, любезный граф, — перебил, улыбаясь, барон, — что Эмануил впал в мизантропию.
— Вовсе нет, любезный друг! Не зная людей, еще можно презирать их, но, узнав, их совершенно забывают, потому что они не злы, но безумны; я не ненавижу их. Оспаривая их мнения, я нападаю не на их личность, но на идею, и в этих спорах участвует голова, а не сердце. К тому же наше существо так изменчиво, наши идеи так подвижны, что нужно быть ангелом, чтоб иметь право обвинять других. Но что есть истинно прекрасного и великого в этом мире, так это не мимолетная слава, за которой гонятся и бегут — кто широкой дорогой, кто узкой тропинкой; не известность, в силу которой на вас глядят иногда с удивлением, но всегда с завистью; не красная лента в петлице фрака, за которую теребят вас завидующие вам, думая, вытащив ее, вырвать частицу вашего сердца; нет, истинно прекрасное заключается в самом мире: этот живой и вместе спокойный пейзаж, который разостлался перед нашими глазами; эти цветы, поля, птицы, которых голоса слиты в одну ноту, так чудно ласкающую ухо здесь, и которой не услышишь никогда среди шума и криков Парижа. О, повторяю, граф, дорожите вашим спокойствием; посмотрите, какая роскошная природа окружает вас; погружая взор в это прозрачное небо, ищите лучших наслаждений. Что вам за дело, что есть иные люди, которые считают себя разумнее этих бедных мужиков, обрабатывающих землю в продолжение всей своей жизни и не требующих от нее более того, что она дает им? Что вам за дело до этих криков толпы? Что они могут дать вам? И если даже исполнится там какой-нибудь замысел честолюбия или возникнет какая-нибудь великая политическая борьба, разве изменится от этого что-нибудь в окружающей вас природе и в этом светлом горизонте? Нет, тысячу раз нет! Там только тщеславие, здесь — одно лишь счастье. А между тем, наслаждаться этим счастьем, о котором проповедую, — я не могу, не могу потому, что мне не с кем разделить его, и, как чахоточный, я живу лихорадочной жизнью. Каждое утро, вместо того чтобы, проснувшись, идти любоваться восходом солнца, я беру журналы, глотаю их столбцы, ожидаю писем, сомневаюсь, страшусь, надеюсь… И кто знает, может быть, я и умру, не найдя того, чего ищу, и не прибавив ничего к тому, что уже сделано другими… Но, простите меня, — сказал он, обращаясь к дамам, — я развиваю прескучные теории и развиваю их слишком долго; что делать — я нехотя увлекся.
Мари, которая слушала впервые такую речь, не могла удержаться, чтобы не сказать ему, немного краснея:
— Напротив, продолжайте. Мне очень хотелось бы узнать, что такое политика.
— О, — отвечал Эмануил, — политика — вещь прескучная, особенно для такой молодой девушки, как вы.
— Тем не менее я хотела бы знать.
Мари и Клементина улыбнулись и посмотрели друг на друга; даже сам де Брион не мог удержать улыбки при выражении такого наивного любопытства.
— Ну, хорошо, — продолжал Эмануил, — я объясню вам, что такое политика для меня и чем она была бы для вас, если бы вы занялись ею. Вы видели, быть может, как ястреб кружится в высоте и наконец бросается на куропатку, которая, как бы очарованная силою его взгляда, не имела ни средств, ни сил спастись и которую он разрывает своими когтями. Так и в политике: одни играют роль ястреба, другие — защитников куропаток; говоря иначе, в политике злые люди употребляют во зло силу власти и угнетают беднейшие классы общества; добрые — напротив, защищают слабых. Вот эта последняя роль принадлежала бы вам, и она же служит основанием моей жизни.
— Вы решительно принимаете меня за ребенка, — возразила Мари, — и говорите притчами, тогда как я бы хотела, чтобы вы говорили о политике в ее обширном смысле — о политике царей и народов, людей и мира, цивилизации и прогресса. Я читала эти громкие слова в журналах, и мне бы очень хотелось знать их значение.
— Безумная! — прошептал граф.
— Дитя! — сказала графиня, целуя дочь.
— В таком случае, — прибавил Эмануил, который, казалось, заинтересовался любопытством девушки, — в таком случае, я готов посвятить вас в тайну этой обширной политической сцены. В мире существуют два начала, две главные пружины: власть и народы. В 1793 году народ, мы говорим о французах как о народе, стоящем во главе просвещения и движения. Французы уничтожили трон и обезглавили короля; они отвергли Бога и казнили священников, они заблуждались и в верованиях, и в действиях; но теперь, когда все это прошло, мы можем сказать: эта революция была страшной необходимостью. Королевская же власть при каждом движении чувствует, что падение ее возможно. Здесь одни стараются убеждать народ быть терпеливым и подавать советы королю; другие хотят затопить трон волнами народа и восстановить начало равенства, проповедуемое так называемыми социалистами. Кто из них прав? Те ли, кто хочет, чтобы народ имел правителя, который бы заботился о нем, или те, кто желает, чтобы народ управлялся сам собою? Народ вообще — то же, что и отдельно взятая личность. Редко встречается человек, который бы достиг совершеннолетия, распоряжаясь благоразумно своим наследством и употребляя с пользою свободу и молодость. Если народ считает себя достигшим полного своего развития, он сделает величайшее безумие и все-таки найдется вынужденным признать власть, т. е. единство власти — и чем она будет самостоятельнее, тем он будет счастливее. Революции, хотя и разыгрываются всегда во имя идей, — не что иное, как требования желудка. Устройте так, чтобы народ имел постоянно средства к жизни, мог содержать свою семью, просветите его ум необходимыми знаниями, научите его понимать добро и зло, чего мы не знаем еще, хотя нас этому и учит Евангелие, и вы увидите, что революционные элементы исчезнут. Народ ищет не перемены правителей — он требует только свободу труду, мысли и жизни. Будет ли представителем власти — из Бурбонов старшей линии или младшей — народу это решительно одно и то же; лишь бы только он был справедлив и любим. Что же касается революций, этой утопии, которую во Франции еще поддерживают некоторые безумцы, то она невозможна в будущем. Прежде чем она приведет к предполагаемому благосостоянию, отечество переиспытает всевозможные правительства, как больной испытывает одно за другим всевозможные средства; но он скоро отбросит их, ибо не замедлит впасть в руки честолюбивых глупцов, которые сумеют свести его с истинного пути. Есть люди, которые имеют постоянные доходы, и тут же, возле них, другие умирают с голоду. Какими средствами первые достигли богатства? Что сделали другие, чтобы дойти до бедности? Вот вопросы, в которых и заключается вся сущность. Пока эта несправедливость будет иметь место в обществе, до тех пор мы не сойдем с вулканической почвы. К несчастью, она будет иметь место всегда.