Россия молодая (Книга 2)
Шрифт:
Ванятка прыгал наверху, на полке, оттуда кричал:
– Тять, он на нас поглядит - и сам зачнет мыться. Тять, ей-ей так!
Сермик - голый, мускулистый, сердитый - ругался:
– Дохлый буду от бани, зачем неладно делаешь?
Рябов зачерпнул деревянным ведром кипятку, влил в бадью с холодной водой, веселясь плеснул в Сермика. Сермик подпрыгнул, закричал, за отцом плеснул Ванятка, потом еще раз Рябов. Сермик перестал визжать - заулыбался, глядя на Рябова и Ванятку, натер ветошку мылом, размазал мыльную пену по груди и по широким плечам.
– Что, брат,
– спросил Рябов.
– Ладно, ладно!
– ответил Сермик.
– Если дохлый не буду - совсем тогда ладно...
Мылись и парились долго.
Когда отдыхали, сидя втроем на полке, Ванятка спросил тихонько:
– Тять, а то верно, что ты воровской корабль на мель посадил перед пушками?
Рябов засмущался; гладя сына по мокрой, в мелких кудряшках голове, ответил:
– Мало ли чего...
Ванятка вскинул на отца глаза, спросил упрямо:
– Ты посадил али нет?
– Надо было, так и посадил, сынуша...
Ванятка кивнул довольный, потом еще спросил, разглядывая шрамы на спине, на плечах отца:
– За то и раны, батя?
– За то и раны, детка...
– Честные, значит, раны, тять?
– Честные, Ванюша!
– понимая, улыбаясь, ответил кормщик.
Сермик тоже поводил пальцем по шрамам, поцокал, покачал головой:
– Ошкуй?
– Медведь, медведь, брат!
– все еще улыбаясь, ответил Рябов. Шведский медведь, ошкуй шведский...
Не договорив, он вдруг улюлюкнул лешачьим голосом, ткнул головой в дверцу, она отвалилась наружу в морозный день. Рябов выбросился в сугроб, наметенный бабинькой Евдохой. Ванятка, визжа, бросился за отцом. Оба, словно волчки, закрутились в рыхлом снегу, поднялись, побежали обратно в баню, в самый горячий пекучий пар; Сермик смотрел на их багровые тела вытаращенными глазами, цокал языком...
После бани, разомлевшие, пили с гостями квас, с Тимофеем Кочневым, с Иваном Кононовичем, с боцманом Семисадовым. Говорили о кораблях, спасенных от шведа. Теперь флот стоял в Соломбале. Там же снастили другие корабли. Иван Кононович жаловался, что нынче без Иевлева работы идут туго, иноземные мастера совсем ничего не делают, воевода в корабельном строении не смыслит, а слышно, что царь к лету собирается быть в Архангельске...
– Выходит, сохранили мы корабли-то?
– угрюмо спросил Рябов.
– Сохранили!
– сказал Иван Кононович, и глаза его за очками зажглись.
– Ох, корабли! Поглядел бы ты, кормщик! Большие, добрые, для океанского ходу...
– Мы построили, мы и сберегли!
– так же угрюмо заметил Рябов.
Боцман Семисадов осторожным голосом рассказал новость, будто давеча слышал: едет в Архангельск новый воевода - стольник Василий Андреевич Ржевский, а про князя будто ничего не известно. То ли быть ему здесь же без должности, то ли поедет кормиться в другие места.
Рябов слушал равнодушно, новостям не радовался.
– Может, и полегчает малость народишку-то!
– сказал Семисадов.
– От них полегчает!
– отозвался Рябов.
– Тот - стольник, сей - князь. Поп попа кает - только перстом мигает...
– Ничего, -
– Прищемят, авось, хвост Прозоровскому...
– А может, что и впрямь до Москвы достигло?
– спросил Семисадов.
Кормщик не сразу ответил, смотрел на огонь в печи. Бабинька у окна творила тесто на пироги, вздыхала:
– Ставить тесто, а радости нету, - не взойдут пироги, ахти мне...
У порога, там, где тянуло холодом со двора, дремал Сермик, за стеною о чем-то спорили иевлевские дочки. Ванятка стоял возле отца, смотрел на него со вниманием, слушал, как тот говорил:
– До Москвы достигло, как же... В воде, братья мои, черти, в земле черви, в Крыму - татары, в лесу - сучки, в городе - крючки. Полезай киту в пузо, там окошко вставишь и зимовать станешь, более податься некуда...
Корабельные мастера и боцман смеялись. Ванятка спросил:
– Сказка такая, тятя?
– Не сказка - быль!
– ответил Иван Кононович.
Еще посидели, поговорили. Семисадов сказал:
– Неосторожно ты все ж, Иван Савватеевич, в город-то пришел. Как бы греха не случилось...
Кормщик быстро взглянул на боцмана.
– Какой такой грех? Я сам в острог пойду, на съезжую. Сколько можно таиться? И ему, капитан-командору, чего ждать доброго, когда кормщик сбежал?
– Да ты в уме?
– спросил Семисадов.
– То-то, что умнее тебя!
– отозвался Рябов.
– Он там немощный, раны его болят, один, да еще за меня отвечает. Нет, я им, псам, сам отвечу. Добро помнить надо, а разве не Сильвестр Петрович в те старопрежние годы бумагу мне выпросил у царя, чтобы монаси меня в подземелье своем не сгноили? Да и ты, я чай, помнишь, как мы с солдатами в монастырь пришли, вызволили рыбаков с Митрием покойным. Он и Таисье моей много помог, когда я на Груманте зимовал, он и Ванятке моему крестный... Нет, брат, стыдно мне так жить.
Иван Кононович вздохнул:
– Стыдненько, да сытненько...
Семисадов перебил:
– То - правда, что человек он - неплох, и когда баталия была - его головой дело решалось. Он и крепость построил, он и пушки отлил, он и...
– То-то, что он.
– Оно к худу не будет, пожалуй!
– согласился Семисадов.
– Должно к доброму все сотвориться. Тебе, Иван Савватеевич, чего только не доставалось, ан все ты живой. И в море, и на Груманте, и на шведском корабле. Ничего, и ныне живым вынешься. Должно, за то, что живешь по правде...
Рябов засмеялся, ответил лукаво побасенкой:
– Как та женка, что гостью угощала, да, перепугавшись, и говорит: доедай, кума, девятую шанежку, мне все едино от мужа битой теперь быть...
Набухшая дверь с грохотом отворилась, вошла Таисья, испуганным голосом спросила с порога:
– Пришел?
– Пришел!
– поднимаясь навстречу жене, ответил Рябов.
– Хватит в тундре сидеть.
Как всегда на людях, он говорил с ней коротко, отрывая слова, но глаза его смотрели горячо и пристально, так же, как много лет назад, когда нанялся покрутчиком к ее отцу. И так же, как тогда, она словно бы слабела от этого взгляда.