Россия молодая (Книга 2)
Шрифт:
После Смирного говорил Рябов, говорил глухо, медленно, и словно другой Афанасий Петрович появился среди застолья: тот, что, горько обиженный неправедными мздоимцами и сильными мира сего, не поддался горькой обиде, а еще нашел в себе силы честно служить капралом; тот, что помогал в нужде сиротам и не только добрым советом, но и делом; тот, что, став офицером, не забыл своего брата - мужика-рыбака, не забыл солдата, не забыл, от чьей он плоти и от чьей крови; тот, что и в добрый и в худой час - всегда был ровен, спокоен, дружествен; тот, что любил послушать песню, любил застолье, громкую жаркую беседу...
Когда расходились,
– А не понял ты, кормщик, чего я давеча об котлах да боярах говорил?
– Теперь, кажись, понял!
– ответил Рябов.
– Понял ли?
– Понял, друг. И тебе так скажу: покойник Афанасий Петрович тем и хорош был, что не шумел много. Знал поговорку, как у нас говорят: тише кричи - бояре на печи.
Уже ночь наступила, когда Рябов пришел домой. Ванятка, намаявшись за день, весь разметавшись, спал на широкой лавке. Таисья поднялась навстречу мужу, обняла его, припала к широкой груди.
– Собрала?
– тихо спросил он.
Таисья молча кивнула на узелок, лежащий на лавке у печи. Она не плакала, только лицо ее было очень бледно.
– Озябла?
– спросил кормщик.
– Должно быть, озябла!
– спрятав лицо у него на груди, ответила она.
Он молчал, не зная, как утишить ее страдания, ласково поглаживая ее вздрагивающее плечо...
– Студено на дворе?
– спросила Таисья.
– Морозит!
Ванятка вздохнул во сне, зачмокал губами, завозился на лавке.
Рябов оглянулся на него, крепче обнял жену.
– Ты не бойся, лапушка!
– сказал он тихо.
– Как же иначе быть? Иначе ладно ли?
Она не отвечала.
– Не идти, что ли?
– совсем тихо, как бы испытывая ее, спросил кормщик.
– Сбежать?
Таисья молчала.
– Вишь, как!
– со вздохом сказал кормщик.
– Надо, детынька, идти. По совести, иначе и жизнь не в жизнь. Иначе как же? Иван вырастет, укорит: ты, скажет, почему не по-хорошему тогда сделал? Почему Иевлева капитан-командора кинул в беде? Как же мне тогда и доживать? Да и Марье Никитишне, горемыке, обещался я давеча. Слово-то дадено...
Таисья откинула голову, жадно взглянула в его зеленые глаза, сказала со стоном:
– Сколько ж так можно, Ванечка? Извелась я, Ванечка, измучилась вся. Голова мутится, нет более сил у меня.
Он молчал, смотрел на нее сверху с печальной нежностью, словно и вправду был виноват. А она говорила, захлебываясь слезами, задыхаясь, упрекая его в том, что самое тяжкое, самое страшное он всегда берет на свои плечи, всегда делает сам: и в монастыре пошел против братии первым, и когда суда на верфи строил - никому не поклонился, и на Груманте было ему хуже, чем другим, и корабль шведский взялся посадить на мель, и в тюрьму теперь идет на лютые муки...
– Сын у нас без отца растет, Ванечка!
– рыдая говорила она.
– Я все одна да одна, вдова при живом муже...
– Выходит - оставаться?
– строго спросил Рябов.
Она не ответила - вдруг стихнув, глядя на него с испугом. Слезы еще катились по ее щекам, но она больше не плакала, ждала, закусив губу.
– То-то, что не можно мне оставаться!
– сам себе ответил он и взял узелок с лавки.
Таисья рванулась к нему, заслонила собою дверь.
– Будет тебе, Таюшка!
– с суровой нежностью сказал он, отстраняя
– Будет, лапушка. Жди. Еще свидимся...
И притворил за собою дверь.
Таисья вскрикнула, руки ее отпустили косяк, за который она держалась, ноги подкосились. В тишине она ясно услышала его твердые неторопливые шаги по скрипящему снегу, услышала, как отворил он калитку. Потом все стихло.
Тюрьма мне в честь, не в укоризну,
За дело правое я в ней;
И мне ль стыдиться сих цепей,
Когда ношу их за отчизну.
Рылеев
ГЛАВА ПЯТАЯ
1. СО СВИДАНЬИЦЕМ, СИЛЬВЕСТР ПЕТРОВИЧ!
По скрипящему морозному снегу, помахивая узелком, не торопясь, переулками он вышел к Двине и остановился надолго. Круглая холодная луна освещала своим неласковым светом вмерзающие в лед корабли - те самые тринадцать судов, что остались целыми после шведского нашествия. Семисадов привел их на зимовку к городу, и теперь Рябов с радостью и гордостью узнавал знакомые обводы, мачты, реи, бушприты. Вот "Павел", который он провел тогда перед иноземными кораблями. Вот другое судно, на котором ходили в море и спасались в Унских Рогах. Вот корабль, который построен в Соломбале. Вот еще "Святое пророчество". Вот "Апостолы"...
Щурясь, посасывая короткую трубочку, сплевывая горькую слюну, он всматривался в корабли, в огоньки, которые там мелькали, вслушивался в протяжные звуки старой поморской песни, которую пели матросы, и, дивясь, качал головой: было странно, что на таких больших, для океанского ходу, кораблях русские матросы поют русские песни, было непривычно смотреть на русские многоластовые военные суда - русский флот!
"А чего? И я сам эти корабли строил!
– думал Рябов.
– Я, да еще Иван Кононович, да Молчан пропавший, да самоедин Пайга, да Тимофей, - мало ли нас было. Строили, глядишь - и выстроили. Теперь ничего и не скажешь, нынче - флот".
Ему вспомнились шведские военные корабли и "Корона", которую он посадил на мель и на которой убили Митеньку; он вздохнул, пожалел Митрия, что не увидит, как весной, в полную воду пойдут корабли в море.
"Не пожгли!
– спокойно думал Рябов, вслушиваясь в широкий вольный напев, несущийся с большого корабля, - не пожгли шведские воры! Вишь, близко было, да не сделалось. И Семисадов с Иевлевым хорошо надумали увести тогда флот. Вдруг бы меня шведы, как Митрия, убили, может и удалось бы им, окаянным, к городу проскочить. Тогда спалили бы, воры, корабли..."
Он еще постоял, жалея флот, который могли бы спалить, - дорого дался он, ради него умерло столько народу. Потом подтянул потуже пояс на полушубке и, словно бы торопясь за делом, пошел вдоль Двины, мимо кораблей - к съезжей.
Здесь, несмотря на позднее время, кормщик застал какое-то смутное беспокойство и даже смятение. Дьяк Гусев, увидев Рябова, отвел от него свои подпухшие глазки и сделал вид, что не заметил кормщика. Другой дьяк, Абросимов, суя кулаки в лицо старому драгуну, кричал на него, что ежели персона не сыщется, то от драгуна и мокрого места не останется. Здесь же в углу, злобно тараща глаза, размашисто писал при свете витых свечей стрелецкий полковник Нобл. Скрипучая черная дверь то и дело хлопала, впуская и выпуская матросов, рейтар, стрельцов и драгун; под окошком, заделанным железными прутьями в репьях, часто слышался конский топот, ржание, сиплая брань продрогших людей.