Рождение музыканта
Шрифт:
«Мы, живя в счастливое время, когда политика и нравственность одно и то же, когда правительства и народы общими силами стремятся к одной общей цели, мы перестаем жалеть о веках семнадцатом и осьмнадцатом…»
Хитрый Кюхля явственно говорил в этих строках языком Эзопа. В дерзновенной прозе не было уже и намека на воркующих голубков.
А голубки все еще ворковали и стонали в российской поэзии на все лады. И на пансионском Парнасе тоже шла отчаянная междоусобная брань. Впрочем, еще от века не бывало на Парнасе ни мира, ни справедливости. Сколько новых элегий ни создавал Александр Римский-Корсак, их попрежнему
Но и сам певец «Сельского кладбища» мог бы повторить тот же вопрос, если бы осведомился ненароком о происшествиях в доме Отто на Фонтанке. Когда Лев Пушкин возвращался в пансион из отпуска, однокорытники старательно пытали его насчет судьбы Руслана и интересовались безвестным супругом Людмилы гораздо больше, чем прославленной Светланой и всеми двенадцатью спящими девами Жуковского.
А были и такие пансионеры, которые, чураясь всякого междоусобия на Парнасе, все еще вздыхали над повестью о бедной Лизе. Жила-была бедная Лиза в сельской хижине под Москвой и повстречала чувствительного Эраста. Бедная Лиза полюбила благородного Эраста, – ибо и крестьянки любить умеют! – так сказал сочинитель Карамзин.
Давно умерла бедная Лиза, и сам сочинитель повести давно стал творцом «Истории Государства Российского», а в пансионе все еще спорили о том, какие слезы слаще: романтические струи, что изливал в поэзии Жуковский, или сентиментальные потоки, которые в прозе пролил над бедной Лизой Карамзин? О Жуковском спорили преимущественно, когда забирались на Парнас. Когда же спускались на отечественную землю, тогда вспоминали о Карамзине и до дыр читали его «Историю Государства Российского», похожую на самую романтическую повесть.
Словом, давным-давно уже умерла бедная Лиза для российской словесности, но все еще слагали ей чувствительные стихи поэты, и еще упорнее воздыхали о ней авторы наичувствительных романсов.
Все тот же отменный тенорист Николай Маркович постоянно заносил их в пансион. Медведь пел «на голос восхитительно нежный»:
В час разлуки пастушок.Слезный взор склонив в поток…Михаил Глинка, слушая это, обмолвился стихом, заимствованным, должно быть, по землячеству у Александра Римского-Корсака:
Как пол вощеный, звуки гладки.На мысли не споткнешься в них…– Строки, Мимоза! – ревнуя о славе своей, тотчас поправил его поэт. – Строки гладки!
– А я говорю именно о звуках! – повторил Глинка.
– Спой сам лучше, коли умеешь! – вдруг обиделся Медведь.
Но в том-то и дело, что преуспевающий воспитанник второго класса Михаил Глинка попрежнему никогда не пел ни песен, ни романсов, ни арий. И никогда не сочинял стихов. Только все пристальнее вслушивался он в музыку и в поэзию да усердно сидел в рисовальном классе над Дианами и Аполлонами.
– «Извольте копировать штрих в штрих!» – ловко подражает ученик наставнику, и упрямая складка ложится у него на лбу. – И все равно не буду!..
А тут еще озадачил Глинку первый концертист Большого театра господин Бем. После рождественских каникул Глинка не бывал на уроках, а когда явился, господин Бем не произнес ни одного из своих обычных приветствий.
– – Здоровы ли вы, господин Бем?
– Но можно ли быть теперь здоровым? – в растерянности отвечал первый концертист. – О, ma pauvre France, ma pauvre France! [33]
33
О, моя бедная Франция!
В руках у господина Бема была все та же дипломатическая газета «Журналь де Сан-Петерсбург», и старик горестно указывал на сообщения из Парижа.
– Ах да, Лувель! – догадался Глинка. – Есть что-нибудь новое, господин Бем?
Вместо ответа учитель в ужасе поднял руки:
– Mon dieu! Каких новостей вы еще хотите?!
Но новостей и в самом деле не было. С того дня, как петербургские газеты сообщили, что седельник Лувель кинжалом поразил в Париже племянника французского короля, говорилось только о том, что седельник не проявлял на допросах ни малейшего раскаяния.
Господин Бем подошел к печке, чтобы отогреть дрожащие руки: давно ли так пышно цвели во Франции лилии Бурбонов?
– Но, – сказал господин Бем, отогревшись, – все это не имеет никакого отношения к музыке… Commencons, monsier! [34]
Ученик вынул скрипку из футляра и, натирая смычок, подумал: «А что если бы рассказать господину Бему о происшествиях в Петербурге?»
В то самое время, как пришли первые известия о Лувеле, Лев Пушкин таинственно сообщил однокашникам:
34
Начнем, сударь!
– Саша добыл портрет Лувеля, показывал его в театре с собственноручной подписью: «Урок царям». – Левушка вскидывал голову и мечтательно заключал: – Вот, поди, перепугались, плешивые!..
Задумавшись, Глинка все еще натирал смычок.
– Mais commencons donc! [35] – торопил учитель.
Урок начался. Но, видимо, так и не мог вернуться к музыке господин Бем. На сей раз он ничего не обещал ученику, даже второй скрипки в оркестре.
35
Однако, начнем же!
Глава шестая
Глинка разучивал на своем тишнеровском рояле концерт Вивальди; играя, он вдруг повстречал няньку Авдотью и отправился с ней на Десну, в дальние луга, в песенное царство. Это бывает теперь нечасто, и вовсе не потому, что далеки новоспасские луга или сам он позабыл пути-дороги к песням.
Песня уже нашла мост и живет в Петербурге с музыкой плечом к плечу, а Мишель все стоит, одинокий, на берегу и ничего обнять мыслью не может. Иная песня, в город перебравшись, сама в театре побывала и хвалится обновой – веницейским ожерельем: на вид и парадно и звонко, а к лицу иль нет тот наряд, о том модница не думает. А другая скинула набивной полушалок, разоделась в парижский бархат и опять из города к Калинкину мосту поспешает: