Рождение музыканта
Шрифт:
Во всех обстоятельствах жизни «чтеньебесие» оставалось неодолимой страстью Льва. Но и стихи ничего не объяснили благородным пансионерам, хотя именно стихотворные опыты Александра Пушкина давно нарушали тишину царствующего града. И теперь, в мае 1820 года, над головой сочинителя прогремел первый раскат отдаленной грозы. Бывает так, что еще тих и недвижим раскаленный воздух и нет еще ни одного облачка на горизонте, и вдруг где-то явственно прогремит. Прогремит – и опять тишь.
Уже
– Ать-два, смирна-а!..
Возвращаясь с европейских конгрессов в Петербург, царь попрежнему молился с другом сердца Александром Голицыным у мистического гроба в молельне на Фонтанке.
– Не восстанут народы!
– Аминь!
А царский брат и великий князь Николай Павлович в этом мистическом самоуслаждении не участвовал. Он выехал перед фронтом офицеров гвардии и милостиво объявил:
– Всех философов вгоню в чахотку!
Философия перестала быть наукой, которую читали в университетах профессоры. Философию гнали прочь как вольномыслие и самое слово переводили на полицейский язык: философия – сиречь бунт!
Под крылом министра просвещения Александра Голицына толпой собирались лысые бесы тьмы. Старший бес Михайла Магницкий для начала управился с Казанским университетом. Университетский анатомический кабинет бесы захоронили на кладбище по христианскому обряду. Для обучения студентов политическим наукам бесы одобрили единственное руководство: святое евангелие. В университетские типографии пошло собственноручное их наставление:
«Ни в каких книгах и никогда более трех точек сряду отнюдь не ставить, ибо и в междуточиях могут вместить философы зловредные свои мысли».
К бесовским действиям милостиво склонилось царственное ухо Александра Павловича. В просвещении стали всесильны бесы тьмы.
Среди новшеств, докатившихся до Благородного пансиона, было и такое измышление, которое удивило самого подинспектора Колмакова.
– А вот в том буду диспутовать! – гневался Иван Екимович, расхаживая по коридорам, и уже не обращал никакого внимания на поведение злодея-жилета, который залез чуть ли не на подинспекторскую голову. – Довольно! – гремел Иван Екимович, хотя был в тот час всего лишь по третьему пуншу.
А бесовское измышление заключалось в том, что приказано было профессорам и учителям пить здравицу за царское величество отнюдь не вином, но, во спасение души, святой богоявленской водой.
Подинспектор начинает часто мигать и, кажется, что-то подозревает.
– Мудрому народу – мудрые пословицы, – говорит Иван Екимович. – Чье здравие пьют на Руси водой? – И подинспектор торжествующе заканчивает диспутацию: – А дураки были, суть и пребудут. Довольно!
И не могут понять внимающие наставнику пансионеры, кого имеет в виду Иван Екимович: того ли, кто измыслил пить святой водой царскую здравицу, или того, за чье здравие приказано пить презренную влагу? Иван Екимович движется по коридору, свершая последний вечерний обход, и куда-то скрывается. Может быть, в посрамление бесовствующих, подинспектор пройдется теперь и по четвертому и по пятому пуншу: могий вместити да вместит…
Благородный пансион спит. Чуть рябится в весенней истоме фонтанная река. Спит, натрудившись, мастеровая Коломна. Тяжко вздыхает спросонок отставная жизнь, досыпая остатки дней у Калинкина моста.
А вдали от Коломны, где фонтанные воды подходят к Михайловскому замку, в котором порешили императора Павла Петровича, слетаются ночные тени. В дальних покоях собираются на тайные радения политические хлысты и тайные хлыстовки. Пророчицы и кликуши, близкие к благополучно царствующему Александру Павловичу по духу или по распаленной плоти, кружатся, радея, в прозрачных одеяниях.
– Бди, царь! Ратоборствуй, Благословенный!..
Министры и монахи, генералы, первогильдейные купцы и юродивые кружились вокруг боговдохновенной вдовицы Екатерины Татариновой, а отрадев, возвращались к мирским делам.
В тишине, объявшей Петров град, как отдаленный гром, прозвучал удар, упавший на Александра Пушкина. Сочинитель оды «Вольность» вдруг показался опаснее всех. Масонов можно запретить, и старцы снимут свои кабалистические фартучки и перестанут играть в вольных каменщиков. Можно вогнать и философов в чахотку. Но как сделать, чтобы дерзкие стихи и эпиграммы сочинителя не повторяли сегодня сотни, а завтра, может быть, и тысячи верноподданных? Как это сделать, если и в брульоне захудалого юнкера, и в походном сундучке армейского прапорщика обязательно находят все те же, хоть и с ошибками переписанные, пушкинские стихи о вольности и о прочем? И еще не было никакой грозы, а гром уже прогремел над курчавой головой сочинителя. Имеющие уши да слышат…
Левушка возвращался в пансион все более сумрачным. С тех пор как друзья проводили Александра Пушкина до Царского Села и он поскакал в возке дальше по Белорусскому тракту, с тех пор нет от него ни слуху, ни духу.
– Ну что? – спрашивали у Левушки товарищи.
Левушка молчал.
Пансионеры читали «Руслана и Людмилу», и многое представлялось по-новому их живому воображению. Дай срок, сверкнет разящий меч Руслана, и погибнет карла Черномор, что простер над Русью зловещую тень. Погоди, дай срок, уже мчится в бой витязь Руслан.
Еду, еду – не свищу,Как наеду – не спущу!..– Ужо, – говорил Левушка, – задаст им Саша, будут помнить плешивые!
В те дни Кюхельбекер стал сильно манкировать лекциями и бывал в пансионе от случая к случаю.
– Голову береги, homo sapiens, – наставлял его Иван Екимович, – голова дана в украшение человеку! – и подмигивал иносказательно: – Истину сию понимай, однако, духовно! – А если увидит Иван Екимович Левушку Пушкина, то потреплет его по плечу и продолжит: – Молодой дубок на ветру крепчает. Тебе, Лев, говорю, да не тебя разумею. При случае брату отпиши, коли ты мудрый Лев…
Но Левушка никому ничего не писал, а Вильгельм Карлович и совсем исчез из пансиона.
Вскоре в Вольном обществе любителей российской словесности состоялось очередное собрание. Действительный член общества Вильгельм Карлович должен был читать на этом собрании свои новые стихи под названием «Поэты».
Когда наступил час, председатель общества Федор Николаевич Глинка, восседавший за столом в полковничьем мундире и при орденах, движением маленькой руки любезно пригласил сочинителя к началу: