Рождение музыканта
Шрифт:
– А ему, богопротивному Вольтеру, нанесем окончательный удар в следующий раз! – и муаровая ряса отца протоиерея, удаляясь, зашуршала торжественно и победно…
Не привелось присутствовать только Льву Пушкину при генеральной битве отца протоиерея с Вольтером. По беспечности Пушкин отстал от товарищей на целый класс, а по рассеянности не обращал внимания ни на какие слухи о предстоящих переменах: чорт с ним, с начальством, и пусть сгинут все пансионы!.. Только бы поскорее вернулся из изгнания Александр да привез бы побольше новых стихов…
– Так, Родомантида? – встретив Римского-Корсака,
– Элегия? – не выходя из задумчивости, переспросил Саша Корсак и, обрадовавшись необыкновенному случаю, тотчас пошел на приступ: – Вот именно элегия! Хочешь, я тебе из нового прочту?
Но хоть и нет на земле союза священнее, чем тот, который соединяет поэтов, не таков Лев Пушкин, чтобы попасться Корсаку на его родомантиды. Родомантиды доставались чаще всего Михаилу Глинке. Еще возвращаясь с каникул в Петербург, Римский-Корсак уже выплакал ему столько новых своих элегий, сколько мог их вместить дорожный возок и сколько можно было успеть прочесть в пути от Смоленщины до столицы, благо не было слушателя добродушнее, чем Мимоза да, пожалуй, еще те березки, которыми обсажен Белорусский тракт.
Но не стало легче Мимозе и на фонтанных берегах. Когда он, отдышавшись, спросил Корсака, что думает тот по поводу пятилетнего курса, Корсак помолчал, что-то соображая, потом вздохнул:
– Я лучше перечту тебе, Миша, вчерашние стихи…
В мире элегий вопрос о пятилетнем курсе, повидимому, не имел никакого значения.
Впрочем, стихи Корсака достались на этот раз новичкам, которые еще шли на элегии, как пескари на удочку.
Новички заполнили пансион разношерстной толпой. Иные, не получив формы, щеголяли в домашних капотах последнего калужского покроя, у других панталоны искрились хохломской расцветкой. Выброшенные из родной стихии на неведомый брег, они глотали слово премудрости широко открытыми ртами.
Пятилетний курс все еще не был объявлен. Пользуясь этим, неторопливо поспешал на старшем отделении Михаил Глинка. Классные журналы, как всегда, отмечали: в математике преуспевает, в российской словесности похвален, в языках и науках естественных отличен. Профессор ботаники и зоологии Зембницкий всегда утверждал, что именно из Михаила Глинки выйдет толк в рассуждении естественных наук. Академик живописи Бессонов со своей стороны единственно ему, Михаилу Глинке, предрекал поприще в художествах.
– При старании и при непременном условии перехода в рисовальные классы академии мог бы удостоиться звания классного художника! – пророчествовал профессор.
Только музыкальный инспектор пансиона Катерино Альбертович Кавос попрежнему не имел понятия об этом пансионере. Правда, в пансионском хоре издавна отличались два Глинки: Дмитрий и Борис. О существовании же третьего Глинки – Михаила – господин Кавос даже не подозревал.
Обладатель тишнеровского рояля пробирался к нему в парадную залу только тогда, когда в пансионе безмолвствовали изящные художества – и, стало быть, музыкальному инспектору тоже незачем было оставаться в пансионе.
Господин Кавос всегда спешил в театр. При малейшей возможности и Глинка с особенной охотой покидал теперь пансион, опостылевший ему с тех пор, как начальство упразднило полуприватный мезонин.
В отпускной день теперь не нужно было ждать ни рассеянного дядюшки Ивана Андреевича, ни вечно опаздывающего Спиридона. Воспитаннику старшего отделения достаточно получить отпускной билет – и выход из пансиона свободен.
– К Казанскому собору! К дому Энгельгардта – пшел!..
А там тоже перемены. Правда, у дядюшки Ивана Андреевича все обстоит попрежнему и над всем витает все тот же леденящий дух Марины Осиповны. Тревожные слухи ползут сюда из квартиры Энгельгардта. Говорят, в доме будет открыт Пале-Рояль, точь-в-точь такой, как в Париже, с маскарадными собраниями, ресторациями, концертными залами и роскошными апартаментами для приезжих особ.
– Все изменится, маэстро! – беспокоится дядюшка Иван Андреевич, рассказывая племяннику новости. – На маскарадах такая музыка загремит, что уши затыкай. Неужто с квартиры съезжать?
Но Марина Осиповна никуда не съедет. Она будет жить именно в Пале-Рояле, потому что сюда будет съезжаться весь петербургский свет.
– Всенепременно так, ma chere, конечно, весь петербургский свет! – искусно модулирует в тон Марине Осиповне Иван Андреевич, а оставшись наедине с племянником, снова впадает в минор: – В Пале-Рояле жить! Можешь ты этакое вообразить, маэстро?
– Не могу, дядюшка, никакого воображения для такой беды не станет! Неужто сам генерал прожектирует?
– Какое там! – машет рукой дядюшка Иван Андреевич. – Ему, поди, тоже солоно в Пале-Рояле придется!
Дядюшка сочувствует старику Энгельгардту по землячеству, а во внимание к его заслугам перед музыкой относится к нему неизменно снисходительно:
– Хоть и не музыкант он, маэстро, совсем не музыкант, а ведь тоже песельников держал. Персона, а с песельниками и сам, бывало, подтянет. Генеральская-то душа тоже утешения просит! – и, чтобы еще более утешить генеральскую душу, дядюшка вдруг решает: – Ввечеру, маэстро, проведаем старика?
– Со всей охотой, дядюшка, если тетушка свое согласие изъявит!
– А что я говорю? – откликается Иван Андреевич, – конечно, если изъявит… Ну, с чего же мы начнем, маленькая Глинка?..
Дядюшка наигрался с племянником всласть, и задуманному визиту к Энгельгардту препятствий тоже не случилось. Энгельгардты даже особенно возвысились в глазах Марины Осиповны с тех пор, как пронесся первый, еще неясный слух о том, что в доме будет открыт Пале-Рояль и точь-в-точь такой, как в Париже.
Глава вторая
Тайный советник, российских и иностранных орденов кавалер Василий Васильевич Энгельгардт сидит в своем кабинете и вспоминает. Он вспоминает те сказочные времена, когда смоленский дворянин Григорий Потемкин стал светлейшим князем Тавриды. То ли по землячеству и родству, то ли по прихоти светлейшего собственная жизнь тайного советника тоже обернулась с тех пор сказкой.
Старик сидит в кабинете, заставленном сувенирами времен блаженной памяти матушки Екатерины, и вспоминает разное: и куры, и амуры, и службы, и превратности судьбы. Царицыны милости лились на светлейшего золотым дождем, алмазным водопадом, а кое-какие малые струи долетели и до Василия Васильевича. От тех золотых брызг повелись чуть не миллионы и у самого тайного советника. Только какая от них радость, если от всех амуров осталась одна ломота в недвижимых ногах, а вместо алмазных водопадов текут из-под набухших век холодные слезы.