Рождение музыканта
Шрифт:
– Дядюшка! – взмолился Глинка, чувствуя, что дядюшкины фалдочки только начали стремительный лёт.
– Я с вами никак не соглашусь! – вступился Федор Петрович и сурово глянул на дядюшку из-под колючих бровей. – Пора бы, сударь, к российским песням и просвещенное ухо приклонить: в песнях, сударь, жизнь музыки! – Федор Петрович глянул на дядюшку еще раз: под колючими бровями теперь полыхали целые костры. Не только дядюшка, но и племянник подивился: до чего ж может вскипеть подернутая пеплом старость!
Федор Петрович, разочтясь с противником, снова обратился к рассказу:
– А вернулся болонский академик Евсгигней
Михаил Глинка, воспользовавшись молчанием, задал старику вопрос, который, казалось, мог решить собственную его участь:
– Федор Петрович, а что же надобно с песней сделать?
– Облечь ее в гармонию по всем правилам европейской науки, государь ты мой!
– Но ведь многие сочинители именно так и поступают…
– Не так, вовсе не так! – даже пристукнул кулаком по столу Федор Петрович. – Не гармонию к песне ищут, а умствованиями ее загромождают, в барабанные лохмотья, в свистульки рядят, а того не понимают, что простую, но искусную мелодию по правилам европейским так прибрать должно, чтобы не допустить в напеве ни малейшего изменения коренной мысли…
– Но возможно ли соединить несоединимое? – еще раз спросил Глинка.
– Таланту все возможно! – откликнулся Федор Петрович и снова заговорил о том, какие неизведанные красоты откроются миру, когда коренные мысли российских напевов облекутся в ученую гармонию.
Глинка слушал молча, думая про себя: «А дай Федору Петровичу волю, не достанется ли сызнова песням от генерал-музыканта?..» И еще сильнее захотелось Михаилу Глинке хотя бы одним глазом глянуть на те нотные листы, на которых когда-то гнул заморскую гармонию Евстигней Фомин под песенный норов. Но, кажется, и следа нигде не осталось от тех дерзких проб.
Глинка усердно ходил к Шарлю Майеру и вел с ним разговоры о правилах искусства. И снова отвечал ему учитель:
– Правила искусства? Как высшую степень совершенства я могу назвать вам, мой друг, Моцарта, Керубини, Бетховена… Те правила, которых вы столь упорно ищете, гении часто создают, нарушая общепризнанные эталоны… Итак, углубимся в Бетховена…
Глава пятая
В это время не только на Глинку, но и на весь Благородный пансион грозно обрушились другие правила. Раньше они мирно дремали на стене в золоченой своей раме, а теперь вдруг ожили и пришли в ярость: «Кто смел о нас забыть?! Сказано об утренней молитве, что воспитанники, став каждый перед своей кроватью, делают земной поклон, а где эти поклоны?»
Рыжий Гек и господин-мосье-мистер Бигтон носились утром по спальням как угорелые:
– На ваши колена!..
А правила все больше приходили в ярость: «Где благонамеренное молчание? Подать сюда смутьянов!..»
Первой жертвой этой ярости стал старый, охрипший от выслуги лет колокольчик. На смену ему явился новый, нестерпимый для уха грубиян-колокол, от которого некуда было укрыться. С утра до ночи грозился он: «Я вам!.. Я вам!..» Под этот звон из рамки, в которой раньше мирно дремали правила, вдруг выглянул лысый бес, состоящий по Министерству просвещения. Он проверил воспитуемые в пансионе души, пересчитал пуговицы на сюртуках и мундирах и, установив пищу духовную, опрометью бросился в спальни: может быть, воспитуемые души вольнодумствуют во сне?
Побывав в спальнях, лысый бес вернулся к правилам и иссохшим копытцем начертал нововведение: «Два служителя ходят всю ночь по спальням, сменяясь каждые три часа». После этого, по неудержимой склонности лысой души, беса потянуло к отхожим местам: может быть, там вольный дух? Ага, вот она, крамола! Воспитанники приходят и уходят кто когда захочет – вот оно, потрясение основ! Бес снова опрометью бросился к правилам и вписал еще один спасительный параграф: «Воспитанники отпускаются в отхожие места, для оправления нужд, по 12 человек под надзором комнатного дядьки, который под опасением строгого взыскания наблюдает, чтобы воспитанники между собой не разговаривали…»
Так усердствовал на пользу просвещения смердящий бес, а когда кончил, с удовлетворением поднял сучью морду: теперь, кажется, все! Вскочив назад в рамку, бес скрылся, оставив в пансионе новые правила, тотчас скрепленные начальством гербовой печатью.
Грубиян-колокол назойливо лез в уши: «Я вам!.. Я вам!..»
А по ночам в спальнях печатали шаг дежурные дядьки: «Ать-два, спать!»
Где ты, тихая Коломна? Где вы, былые вольности? Со времени переезда пансиона в Семеновский полк в классах стал появляться сам директор университета и причисленного к университету пансиона, действительный статский советник Кавелин. Ни в университете, ни в пансионе никто не запомнил за директором такого смертного греха, чтобы он хоть когда-нибудь улыбнулся. Явившись в пансион, действительный статский советник неслышно двигался по коридорам и сверлил взглядом каждого воспитанника: «А достоин ли ты высокого звания верноподданного и дворянина?»
Беда началась с библиотеки. Сам директор обнаружил там старую-престарую книжку и в ужасе отпрянул от нее, словно ужаленный змеей.
– Что это такое, сударь?! – истошно кричал он на инспектора пансиона.
Инспектор глядел на книжку, ничего не понимая. Преступница мирно топорщила растрепанные листы, ничем не обнаруживая злодейских замыслов.
– Да вы хоть заглавие-то, сударь, читали ли? – шипел директор – «О должностях человека и гражданина»! Гра-жда-ни-на, су-дарь!.. – Директор перелистал страницы и, объятый ужасом, прочел: – «Республикою называется такое государство, в коем многие благородные или из народа выбранные участвуют…» – Судорога перехватила дыхание директора, и он едва выдавил из себя: – Республика!.. Да ведь этак у вас и цареубийцы заведутся!.. Убрать! Уничтожить! Истребить!..
Подинспектор Колмаков стоял рядом и неустанно обдергивал жилет, который словно порывался начать диспутацию с грозным начальством.
– Осмелюсь доложить, ваше превосходительство!.. – начал было Иван Екимович.
– Молчать! – неожиданно громко отчеканил его превосходительство и, потеряв последнее равновесие чувств, взвизгнул: – Молчать, болван!
– Болван, ваше превосходительство! – ответил Иван Екимович, усиленно моргая.
Но директор продолжал рыться в книгах с таким рвением, что ничего не слыхал.