Рождение музыканта
Шрифт:
А с должностей человека и гражданина все и началось. Со времен императрицы Екатерины жила себе эта наставительная книжка, изданная нарочито для училищ, и очень убедительно толковала о том, какому человеку какая должность отведена господом богом… Сказывала книжица, что смерды-поселяне должны быть счастливы единственно подчинением господину своему. Толковала книжка и о том, что нет лучше власти для людей, чем самодержавный богоизбранный царь, а если и поминала о республиках, то только для того, чтобы опять же показать, сколь губительно для людей сие измышление сатаны…
Но
А вскоре из пансиона исчезли и некоторые профессоры, опять же из-за книг… Профессор Куницын написал и выдал в свет «Естественное право». Раньше эту книгу терпели, а теперь встрепенулись. Лысые бесы, подняв рыла к царскому престолу, злобно заскулили: «Клонится сей замысел к ниспровержению государственных и семейных основ!»
Профессор Галич выпустил историю философских систем. Бесы усмехнулись, довольные новой добычей: «Ага, философия? Так, так… А ну-ка, поусердствуем, адово племя! За царем служба не пропадет!» Так оно и вышло. По высочайшему повелению Куницын и Галич были уволены из университета и из всех прочих учебных заведений. С ними вместе уволили и других профессоров. Те хоть и ничего особенного пока не написали, однакоже могли написать…
В Благородный пансион приходили диковинные слухи. Вернувшийся из отпуска Сергей Соболевский рассказывал о суде, состоявшемся в университете над Галичем:
– Стоит наш Галич, а Кавелин над ним акафист читает. – Соболевский молитвенно сложил руки на животе. – «Вы, – говорит, – предпочли безбожного Канта Христу, а Шеллинга – духу святому! Вы, – благочестивая лиса опустила глаза долу, – предпочли распутную вашу философию Христовой невесте – церкви!..»
Пансионеры слушали рассказчика молча. Подошел было к сборищу взысканный начальством за добродетель Александр Танк, а за ним барон Вревский, но их тотчас прогнал прочь Медведь, а ему усердно помог не легкий на руку Михаил Глебов…
В пансионе давно уже определились разные наклонности у пансионеров. Те, которых именовали либералами, уже неохочи были беседовать по душам при услужающих начальству.
Рассказ благочестивой лисы о суде над Галичем изобиловал самыми странными подробностями: лысые бесы, кропящие философа святой водой, немало потешили пансионеров, однако ни елея смирения, ни великопостных вздохов не было в голосе рассказчика:
– А Галич… наш добрый Галич, стоял, сказывают, с понурой головой.
– Вот так ифика! – откликнулся Лев Пушкин, склонный к лапидарным обобщениям.
– То бишь – философия нравственная! – подтвердил Михаил Глебов. – Эх, дали бы мне волю!..
Михаил Глебов среди всех сотоварищей выдавался пылкостью нрава, а теперь имел особые причины к возмущению. Перейдя на старшее отделение, этот пансионер обнаружил сильное влечение к статистике. А из пансиона уволили профессора статистики Арсеньева, и уволили не зря: между статистических выкладок тоже могут вместить философы завиральные мысли…
Из пансионской библиотеки дядьки выносили всё новые связки книг.
Яков Васильевич Толмачев по-прежнему являлся на лекции и, раньше чем взяться за пиитику, сообщал все ту же назидательную новость:
– Я, милостивые государи, лет уж тридцать ничего нового не читаю и вам не советую…
Все преимущества этой системы были представлены перед пансионерами с полной наглядностью: Яков Васильевич уже занял место инспектора Линдквиста, который был уволен вскоре после известного случая, приключившегося в библиотеке с должностями человека и гражданина.
Все переменилось в пансионе с тех пор, как он перебрался из Коломны в семеновский полк.
– Весь мир – элегия, Миша! – начиная приступ, вздыхал Римский-Корсак. Давно открыв эту истину, он уже ничего больше вокруг себя не видел. – Хочешь, прочту «Слезы дружбы»?
Глинка в задумчивости молчал.
Если нельзя было вырваться к дядюшке Ивану Андреевичу, если не было урока у Шарля Майера или господина Бема, он подолгу сидел за тишнеровским роялем. Только бы стать поскорее действователем!
В Новоспасское Глинка писал:
«Я не осмеливаюсь порицать то заведение, в котором, по воле вашей, милые родители, я приобрел те малые сведения, кои могут проложить мне путь к большим познаниям; однакоже, говоря правду, должно признаться, что теперь учение у нас в совершенном упадке…»
Глава шестая
– Вернуть Кюхельбекера!
– Кюхельбекера!..
В кромешной тьме грохочут парты, неистово стучат об пол десятки ног, и громче всех усердствует Лев Пушкин:
– За что уволили Кюхельбекера? Вернуть Кюхельбекера!..
Гувернеры и дядьки бегали по коридору со свечами, но едва они проникали в класс, свечи у них тотчас тушили, и по всему этажу летел тот же крик:
– Кюхельбекера!
Крик уже перекинулся в соседние классы, и там тоже откликались яростным эхом парты. По лестнице вприпрыжку поднимался Яков Васильевич Толмачев В сопровождении дядек инспектор тщетно пытался проникнуть в закрытые двери второго класса, откуда громче всех голосов раздавался голос Пушкина:
– Кюхельбекера!
Было похоже, что в пансионе начинается бунт. Но даже мысленно Яков Васильевич не решился бы произнести такое слово. Между тем экстраординарное происшествие привлекало все больше любопытных. Только петербургский Феб, по-зимнему заспавшись, все еще медлил заглянуть в пансионские окна в этот ранний час, положенный для первой лекции. Да если бы и поторопился Феб, все равно не заглянуть бы ему в окна того класса, в котором происходили необыкновенные события. Второклассники опустили на окнах шторы и, погасив казенные свечи, воздвигали у дверей внутренний бастион. На тот неприступный бастион пошли парты и – страшно сказать – даже кафедра просвещения!