Рождение музыканта
Шрифт:
– Моцарт?! – как ни был молчалив перед лицом тайного советника Михаил Глинка, а тут все-таки не выдержал: – Сам Моцарт?!
– Ну, Моцарт, – спокойно подтверждает Василий Васильевич, – а ты чего на стенку лезешь? Нешто он тебе родня?.. Ну, вот и отписал светлейший в Вену: просить музыканта Моцарта в Россию. Может быть, ему там в Вене какие сквалыги досады чинят, а в России при светлейшем будет удоволен. И бумаги, какие надобно, в Вену пошли, и Моцарт твой согласился, а Григорий Александрович возьми, голубчик, и помри…
Генерал крестится и делает по пути философический поворот:
–
В это время в кабинет тайного советника вернулся дядюшка Иван Андреевич. У молодых Энгельгардтов давно шло музицирование, и дядюшка готовил обществу сюрприз: вариации на швейцарскую тему господина Бетховена в четырехручном исполнении с племянником.
Когда Мишель, отыграв, снова вернулся в кабинет, тайный советник пребывал в полном самоуглублении.
– Василий Васильевич, что же Моцарт?
– Какой Моцарт?
– Да тот, которого светлейший в Россию пригласил!
– А… тот? Тот Моцарт не поехал. Как ему ехать, когда светлейшего не стало?.. – Тайный советник помолчал, что-то соображая, и вдруг осведомился у Михаила Глинки: – А каков он, Моцарт, из себя-то был? Авантажный ли мужчина?..
В тот же вечер еще раз озадачил Глинку дядюшка Иван Андреевич. По обыкновению, он зашел в гостевую, когда Мишель уже лежал в постели.
– Спишь, маэстро? Ну, спи, спи, я на минуточку… Боже мой, какая музыкантша!
– Кто, дядюшка?
– Как кто?! Разве ты ее не слышал? Да как же ты мог, как ты смел ее не слышать?!
Дядюшка наступал на племянника в священном негодовании, но о ком шла речь, Глинка так и не узнал, потому что Иван Андреевич был в полном экстазе, и мысли его неслись в бешеном галопе:
– Варвар, он ее не слышал!..
Глава третья
«Глинушка, я счастлив! Я путешествую! Я живу!..»
Восклицательные знаки бегут в письме из строки в строку, как путевые столбы, мимо которых скачет юный путешественник Николай Мельгунов. И не то от дорожной тряски, не то от восторженного сотрясения души Сен-Пьера одна строка письма косит и кривит в другую.
А до Парижа Сен-Пьер, оказывается, все еще не доехал: застрял на Неметчине и дивится на немцев.
«Какие они скучные, Мимоза! Только тогда и веселятся, когда прочтут в газетах, что назначен праздник и, следственно, всем должно веселиться… А знаешь, чортушка, кого я здесь встретил? Нашего Кюхлю!»
Теперь восклицательные знаки окружают в письме имя Вильгельма Кюхельбекера, и Николай Мельгунов торопится передать в новых строках все, о чем наставник и ученик досыта наговорились на чужбине. И хотя до стихов автор «Приближения весны» унижался редко, на этот раз стихи Кюхельбекера все же ворвались в письмо.
«Слушай, чортушка, вот они:
Без лишних денег, без забот.Окрылены мечтою,Мы, юноши, идем вперёд.Мы радостны душою…»Но и стихи повисают без продолжения, а вместо стихов обозначается между строк парадная карета обер-камергера российского двора Льва Александровича Нарышкина, в которой обер-камергер едет в Париж с личным своим секретарем Вильгельмом Кюхельбекером.
«Мимоза! – кричит издалека Сен-Пьер, и так и видится, как он размахивает длинными руками. – Мимоза! Сколько счастья в сердце, когда едешь, сколько музыки в душе!.. Кюхля говорил мне, что он сделает все, чтобы французы поняли и полюбили Россию. Ты помнишь Р у с л а н а? Хоть и стихи, но Кюхля говорит, что еще ничего более вдохновенного и высокого не было написано в России. Каково?..»
Но либо карета обер-камергера увезла Кюхлю в Париж, либо сам юный путешественник Николай Мельгунов поспешил к неотложным делам, только письмо вдруг оборвалось на подписи с замысловатым хвостом.
Известия о Кюхле, сообщенные в суматошном письме Сен-Пьера, были поразительны. Неведомо почему Вильгельм Карлович отправился в Париж поучать французов, а благородных пансионеров обучал теперь российской словесности Яков Васильевич Толмачев. Он читал на лекциях «Россиаду» Хераскова и, изъяснив по пунктам, что есть истинная поэзия, заключал:
– А нового я сам ничего не читаю и вам, милостивые государи, не советую. Никакой поэзии у новых нет. А если что и напишут, то одну безнравственность!..
Сергей Соболевский, приняв умильный вид, кротко спрашивал Якова Васильевича о стихах Батюшкова. Профессор отзывался полным неведением.
– Однако полагаю, – говорит он, – что поименованное вами лицо никакого одобрения не заслуживает, иначе преподало бы о нем надлежащие указания учебное начальство. Так я полагаю и так вам советую судить!..
Усыпленные «Россиадой» пансионеры выпустили новый пробный шар: как полагает господин профессор о слоге Карамзина?
– Свой труд, – отвечал Яков Васильевич, – историограф читал в присутствии высочайших особ, а сего достаточно и нам, верноподданным, для надлежащего суждения.
Составился заговор: спросить профессора о сочинениях Александра Пушкина. Сергей Соболевский, взявшись за это поручение, уже собирался было смиренно вопросить о «Руслане и Людмиле», но Яков Васильевич его опередил:
– Вам может попасться на глаза, государи мои, некая безнравственная, богопротивная сказка. Кто в бога верует, царя чтит и властям повинуется, тот не откроет сей, с позволения сказать, Еруслановой поэмы. В предостережение вам оглашу, что пишет благочестивый муж, столп истины и надежда благомыслящих. – Яков Васильевич развернул «Вестник Европы», который издавал в Москве профессор Каченовский, и с душевным наслаждением стал читать: – «Мы от предков получили небольшое, бедное наследство, литературу, то-есть сказки и песни народные. Что о них сказать? Если мы бережем старинные монеты, даже самые безобразные, то не должно ли тщательно хранить и остатки словесности наших предков? Но когда узнал я, что наши словесники приняли старинные песни совсем с другой стороны, громко закричали о величии, плавности, силе, красотах, богатстве наших старинных песен, то я вам слуга покорный! Чего доброго ждать от повторения более жалких, нежели смешных лепетаний?..»