Руина
Шрифт:
— Ха, ха, ха!! — захохотал дико гетман, обводя вокруг безумными расширенными глазами и прислушиваясь к стонам и крикам, несшимся из соседних улиц. — Избиение младенцев! Ирод–царь, а я его верный слуга!.. О, пекло! Коли я вызвал тебя и ты хочешь за то мою душу, то бери ее… а в додачу я дам тебе еще и этих иродов! — и он ударил острогами коня.
— Пане гетмане! — вскрикнул Мазепа, перерезав ему путь. — Что ясновельможный задумал?
— Убить и падишаха–собаку, и хана, и кого успею… пока меня зарубят…
— На Бога! Его мосць погубит себя… И этой жертвой нанесет
— Ох, ты прав! — застонал Дорошенко: сломленную ярость его сменила тоска. — Но какое же мое горе, коли я не могу даже отомстить поругателю, аспиду? Ох, Иване, Иване! — всхлипывал он. — То ли хотел я? И вот все эти стоны, все эти вопли, вся кровь, весь позор… На мне и во мне! — и он зарыдал глухо, неудержимо.
А Богун, выйдя стремительно из палатки Дорошенко, вскочил на коня и бурным вихрем помчался в зловеще алевшую даль. В сердце его бушевал ураган, и оно билось громко о старую, славную грудь, заставляя гнать коня бешено, неудержимо.
За плоскогорьем, покато поднимавшимся к горизонту, начинались отлогости, — байраки и узкие, заросшие грабом яры; в одном из таких яров был спрятан и дожидался своего атамана небольшой отряд удальцов, отчаянных головорезов, готовых с восторгом броситься на всякую опасность, даже на самую смерть… К этой-то ватаге и подскакал на взмыленном коне Богун.
— Панове–братья! — обратился он к отряду задыхающимся голосом. — Гетман наш Дорошенко изменил народу! Он навел на наш ограбленный край орды татар и полчища турок для защиты своих прав, но на погибель народу! Нехристи, изуверы все жгут, всех режут, над всем издеваются…
— Издеваются, изверги, — загомонили возбужденные казаки. — Все в ужасе бежит из родных сел на чужбину, покидает свое добро…
— Скоро совсем опустынятся и одичают наши села, поля, наши степи, — отозвались атаманы. — Все, что только могло двинуться, бежало на тот бок Днепра. Скоро и собаки здесь не останется.
— Бежало! — усмехнулись горько иные. — Коли ятаган либо аркан не перетрет шеи, то убегут… Всюду горят села, а в дыму шныряют проклятые черти, — так куда ж им, несчастным, бежать?
— Некуда, некуда! — крикнул Богун. — И все гибнут: и стар и млад… Что ж, братцы, ужели в нашей, обойденной Богом земле, не найдется верных сынов, которые бы полетели орлами на этих демонов? Ужели не найдется завзятцев, какие бы спасли хоть десяток несчастных, и каких бы не устрашила ни мука, ни смерть?
— Как не найтись? — отозвались дружно казаки. — Да ты только укажи, любый батько, а голов своих мы считать уж не станем!
— Эка невидаль — смерть! — подхватили другие. — Да нам чарка горилки дороже, чем жизнь! Ей–богу, правда!
— А локшить бусурман уж так любо, — выхватился один удалой голос, — что я трижды готов умереть за эту потеху!
— Так, так — молодец! — загомонили бодро и весело все.
— Спасибо вам, братья! — проговорил тронутым голосом Богун. — А уж мне-то найрадостней будет умереть за мой родной люд! Не будем же гаить хвылыны! Там шкварчат в огне и плавают в крови наши братья и сестры! Гайда, вперед!..
И все двинулись смело, отважно за своим горячо любимым полковником, не помышляя даже о том, что в темной глубине ночи ждет их неизбежная смерть.
LXXI
Отряд поскакал к ближайшему поселку, обагренному кровавым заревом, но там уже никого не было: враги, покончивши адскую забаву, очевидно, ушли, а жертвы, изрубленные, обугленные, лежали в лужах крови, тлели вместе с догоравшими бревнами и грудами угля. Грудные дети с разбитыми головами валялись на порогах хат и на улице. Не слышно было ни плача, ни крика, раздавалось только шипенье догоравшего пламени да треск рассыпавшихся стропил. Едкий, черный дым стлался по земле и скрывал от глаз возмутительное безобразие этих картин насилия. Содрогаясь от негодования, Богун повернул уже было лошадь, чтоб поспешить к другому пожарищу, как вдруг до его слуха долетел вой собаки…
Он ринулся вперед, в клубы удушливого дыма с преобладающим запахом горелого мяса; он поскакал на груды пылающих углей, на кучи смрадной золы… и среди уродливых черных остовов разрушенных, тлеющих хат, на дворище, окруженном обгорелыми деревьями, заметил сидящего на окровавленном колу казака… Страдалец еще был жив и, корчась от адских, нечеловеческих мук, напрасно взывал к смерти; у ног его лежал обнаженный труп молодой женщины, красоты неописанной, а у него сидела собака и, подняв голову вверх, протяжно и жалобно выла…
Богун остановился как вкопанный перед этой ужасной картиной и, подняв руки к кровавому, темному небу, воскликнул:
— Да где же Ты, Боже? Или иссякла к нам, грешным, Твоя любовь?
— Добей меня! — послышался слабый стон умирающего, и собака, словно поняв просьбу хозяина, завыла еще жалобней…
— Кто тут, несчастный страдалец, так похозяйничал? — обратился к нему Богун.
— Турки, — застонал умирающим голосом мученик, — все ограбили… дивчат увели… детей не пощадили… Вон на моих глазах жену истерзали… Я заступился, — ну и меня…
— Слышишь ли ты, братопродавче, — крикнул потрясенный до глубины души Богун, протягивая кулак в сторону лагеря, — слышишь ли, какие друзья–защитники приведены тобою в родной край? О ироды! — заскрежетал он зубами.
— Добей меня! — взмолился снова казненный. — Сжалься над моими муками, брате мой!
— Да, тебя спасти уже никакие силы не могут, — произнес мрачно Богун, — лишние только терзания… Ну, прощай же, мой брате… Кланяйся от меня всем загубленным… скоро и я к ним прибуду, — до братского гурту! — и он выхватил из-за пояса дорогой турецкий пистоль и недрогнувшей рукой послал пулю в висок умирающему; последний опустил голову и повис спокойно на колу.