Руина
Шрифт:
За окошечком послышался какой-то разговор; в нем участвовал, очевидно, и женский голос.
— Не можно впустить, — отозвался наконец из окошечка стражник, но уже более мягким тоном, — приказ строгий вышел, чтоб, значит, никого… без дозволенья паниматки игуменьи, а особливо, коли мужской плоти, так чтоб «а ни духа»!
— Да чем же мы виноваты? Какою плотью наделил Господь, с такой и носись… Разве противу Бога возможно?
— Так-то оно, так, а и супротив уряду невозможно: одно слово — приказ!
— Так что же это, нам
Хлопец при этом возгласе нищего взвыл и заголосил жалобно.
Опять последовал между привратником и, очевидно, черницей беглый разговор.
— А вы кто такие будете? — послышался женский голос.
— Божьи люди, калики перехожие, — ответил жалобно нищий, — именем Христовым ищем приюта… из далекой страны, от самого азията идем, где Гроб Господень… Явите Божескую милость… Спасите погибающих!..
— Ой, пропаду, пропаду! — завопил при этом и хлопец. — И рук и ног не слышу… Духу нема!
— Ну, что же я поделаю, — возразил на какое-то замечание стража женский голос, — коли строго заборонено пускать ночью кого бы то ни было, даже на черный двор?.. Да еще знаешь, кем заборонено? Не только паниматкой святой, а бери повыше… Так что ж, тебе хочется быть казнену, что ли?
— Да ведь жалко же и их, — отозвался привратник. — Божьи люди ведь тоже!
Голоса опять смолкли и зашептали о чем-то неслышно.
— А вы бы прошли дальше, — заговорил снова нерешительно сторож, — гонов пять (гоны — 1/2 версты) под горой есть наш же монастырский поселок, там и переночевали б…
— Да что ты, раб Божий, смеешься над нищими, что ли? Я слепой, а поводарь мой — дитя малое… ступить от устали не может, окоченел, задуб от холода… да и роски во рту у нас не было уже другой день… Уж коли Божья обитель отказывает нам в приюте, так мы лучше околеем у этой брамы, пускай уже и грехи наши возьмут на себя немилосердные люди…
Последнее слово нищего, очевидно, подействовало на монашенку; она крикнула: «Обождите!» и куда-то поспешно удалилась. Спустя немного времени она снова появилась у окошечка и сказала решительно:
— Святая мать игуменья спит, и будить ее невозможно, да из этого ничего бы и не вышло; а вот мать экономка что придумала: пустить вас подночевать в чуланчик, что возле брамы налево; там все-таки затышок и сверху не каплет, а на черный двор — ни за що! Вот тебе ключ от чулана, а вот пироги и кныш (особого рода хлеб с укропом) на подкрепление… Там в чуланчике найдете и сено, и попоны… Ну, Господь с вами! — закончила она свою речь и захлопнула наглухо оконце.
Нищий почесал затылок и стал ощупью искать с правой стороны дверь; хотя у наших путников и исчезла совершенно надежда обогреться и обсушиться у пылающего очага и повечерять горячей пищей с келехом меду, но и предложенный монастырем приют обещал все-таки больше удобств, чем черная осенняя ночь с леденящим дождем и пронзительным ветром.
XVII
Чулан оказался совершенно сухим и закрытым от сквозняков. Путники наши скинули верхнее, промокшее до нитки платье и, накрывшись попонами, уселись на сено вечерять. Нищий вынул из-за пазухи флягу оковитой, без которой он никогда не пускался в дорогу, отхлебнул несколько добрых глотков живительной влаги и передал ее хлопцу:
— Ну, закропи, хлопче, душу и ты, а то она у тебя еле держится в теле.
Хлопец дрожащими руками схватил флягу и прильнул к ней губами.
— Годи! — остановил наконец усердие поводыря нищий. — А то всю вылакаешь и лопнешь… На вот кусок кныша и пирог с горохом.
Согревшись под попонами, а особенно от оковитой, путники принялись утолять свой волчий голод. Долго, пока не доедено было все до последней крохи, стояло в конуре молчание, прерываемое то завыванием злившейся бури, то чавканьем ртов. Наконец, покончив с вечерей и добросовестно крякнув, заговорил нищий:
— Эх, потянуть бы люлечки, да пока не просохнет тютюн, ничего не поделаешь! Н–да! Важно бы было: и червяка заморили, и согрелись трохи.
— А под утро снова замерзнем, — заметил, позевывая, хлопец.
— Чего доброго! Черницы не пускают, хоть сдыхай! Выходит, что и наша справа не выгорит, а без этого хоть и не возвращайся за Днепр.
— Да что там такое? — полюбопытствовал хлопец. — Шляемся по всем дорогам, а чего — и в толк не возьму.
— Все будешь знать — рано состаришься, — хихикнул нищий, — ты и без того рано в гору пошел, пришлось уже мне тебя сверху снять и поставить на землю.
— Да, век не забуду, — проговорил глухим, дрогнувшим голосом хлопец, затрепетав внутренне при одном воспоминании о том, на что намекал нищий.
— Ну, так, стало быть, и нужно пробраться нам в монастырь, а не то, пожалуй, и я пойду в гору… Но как это сделать, и ума не приложу.
— Да зачем же в монастырь, дядьку, вам нужно?
— А вот зачем: только ты смотри, не разболтай, а то я язык вырву твой из горлянки! Видишь ли, в этом монастыре есть затворница или, проще, узница, потому что не по своей воле в черницы пошла, а засадили… А персона- то она знатная, вельможная, и от одного вельможи наказ есть — найти ее, свидеться и передать лист…
— Ой–ой–ой! Как же это учинить, коли доступу нет?
— А вот я и маракую: доступить — худо, а не доступить — еще того хуже: вельможа не пощадит… А если удастся, то озолотить может.
— Да как же удастся? Кто поможет?
— А никто, как ты, хлопче…
— Я?! — даже вскочил от изумления поводырь на ноги.
— Ты, ты! Я уже раскинул думками, и выходит, что только ты!
— Да как же? Куда мне?
— А вот как: у тебя смазливенькое личико и длинные космы, если одеть тебя в жиноче убрання, то ты сойдешь чудесно за дивчину.