Руина
Шрифт:
— Я не был, ясновельможный, в Цареграде, — ответил, потупя очи, Мазепа.
— Как? Значит, все, что пан мне говорил утром, — зашипел Многогрешный, сверкнув злобно глазами, причем губы его побелели заметно, — значит, все это вымысел, байка, сочиненная мне в насмешку?
— Клянусь небесными силами, что все переданное мною твоей милости есть чистая правда.
— Каким же образом? Пану приснилась эта правда, что ли?
— Нет, я ее добыл из верных источников. Гетман мой действительно хлопотал в Цареграде за ясновельможного пана через митрополита Терлецкого; найпревелебнейший владыка посылал туда с листом протопопа Мурашку, и тот привез известия, какие я передал твоей милости… Что известия эти не ложны, то подтвердил сегодня
— Да так ли это? — произнес уже более успокоенным голосом гетман, и веря отчасти словам Мазепы, и все-таки желая услышать от него какие-нибудь новые доказательства.
— Если не доверяешь, ясновельможный, ни мне, ни греческому владыке, то справься у святейшего отца, — ответил с достоинством Мазепа. — Наконец, через несколько дней лучше всего убедит твою милость разрешительная патриаршая грамота, которая выслана из Цареграда до отъезда еще Манасии.
Гетман вспомнил, что Манасия действительно утверждал это, как переводил чернец, — и, видимо, успокоился.
— Нехай так; но для чего же пан явился ко мне ряженым, словно на перезву с приданками?1
__________
1 Парадный обряд при свадьбах: рядиться в понедельник.
— Для того, чтобы не дать московским соглядатаям повода заподозрить гетмана в сношениях с Дорошенко. Москва этого боится, а воеводы окружили ясновельможного пана целою хмарою шпигов.
— А его мосци и это известно?
— К сожалению, я пробыл чернецом здесь три дня и много за эти три дня проведал.
— Гм, гм!! — промычал не то подозрительно, не то уныло пан гетман и глубоко задумался. Мазепа все стоял перед ним, держа клобук и бороду в левой руке, и ощущал в груди жуткое чувство, чувство неуверенности, даже страха, что и этот допрос, и это свидание с гетманом кончатся чем-то недобрым.
— Добре, — словно вздохнул, после долгого раздумья, Многогрешный, — горазд! Но для чего же пан мне не открылся здесь сразу, а морочил голову разными вздорами.
— Хотел сначала испытать ясновельможную милость, питает ли он хоть какую-либо прихильность к моему гетману, или дышит на него важким духом, — заговорил чистосердечно Мазепа. — Мне это нужно было знать раньше, чтобы решиться передать тайные думки моего пана. Я верный слуга и лыцарь моего добродил, а верность его интересам заставила меня быть крайне осторожным, чтобы не выдать головой ни моего доверителя, ни его великих думок…
— Счастлив Петро, что имеет таких верных и хитроумных помощников… Эх, не наделил меня Господь ни единым таким!.. А ведь ты довел меня своими ответами про Киев до того, что я хотел было тебя арестовать…
— Я ведь в Киеве тоже не был, а прямо из Чигирина, заехал лишь на минуту к Гострому — и сюда; но перед отъездом незадолго у нас были вести из Печерска, и никакой тревоги в них не обреталось… Очевидно, ясновельможный получил какие-либо неизвестные мне новины и сразу меня поймал… Я почувствовал, что отвечаю невпопад, смутился еще более, и спутался, и только что хотел было во всем уже сознаться, как явился найпревелебнейший греческий владыка. Но я бы не выехал из Батурина, не поведавши твоей милости сущей правды: тому свидетелем может быть и генеральный судья… Я пошел прямо отсюда к нему и просил, чтобы он мне выхлопотал свидание…
— Так пан у Самойловича был?
— У него, и если б не посол ясновельможного пана, то прибыл бы сюда сам, сегодня или завтра непременно.
— Но пан ему ничего не передавал… не признавался, кто и от кого?
— Я был у него монахом… — ответил уклончиво Мазепа.
— Это хорошо, это горазд, — словно обрадовался гетман. — Да, да… да… Верю, знаю и помню… — продолжал он ласково, добродушно улыбаясь, смотря доверчиво в глаза Мазепе. — За эдукованный, светлый ум, за преданное сердце я давно отметил пана, еще будучи полковником во время похода на Бруховецкого… Я бы и тогда с дорогой душой перетянул к себе дорошенковского писаря, да неподкупен он оказался. Рад, вельми рад видеть у себя шановного, любого пана… Чего же его мосць стоит, словно на допросе? Ха, ха! Садись, дорогой гость, садись!.. Да, да… еще вот что, — спохватился он вдруг, желая отогнать последнее сомнение, смущавшее еще его изверившуюся в людях душу. — Какое же мне пан даст доказательство, что его прислал Петро Дорошенко?
— А вот, — достал Мазепа из подрясника свиток с гетманской печатью и образ, — вот лист от гетмана Дорошенко и образ Нерукотворного Спаса.
— А! — вздохнул облегченно Многогрешный, приложился с благоговением к образу, оглянул тщательно печать и подпись Дорошенко, и, приблизившись к Мазепе, обнял его, и поцеловал трижды. — Обнимаю дорогого посла, как бы самого моего друга и добродея Петра. Садись же, отдохни! — усадил он радушно Мазепу. — Будь желанным нам гостем, а я прочту тем часом гетманский лист.
Гетман придвинул к себе канделябр и начал читать дорошенковское послание, а Мазепа смотрел на него и изумлялся той разительной перемене, которая произошла с гетманом в такое короткое время: перед ним сидел теперь не удалой боец, отважный полководец, с открытым и смелым лицом, а какой-то обрюзгший, подозрительный старик, с отпечатком в лице раздражительной тревоги и страха. «Он, видимо, боится и не доверяет Самойловичу, — думал Мазепа, — и я хорошо сделал, что скрыл от него… Только нужно будет предупредить об этом и судью, чтобы снова не влопаться».
А гетман внимательно читал письмо своего бывшего друга, и с каждой строкой лицо у него становилось оживленней, бодрей.
XLIV
Тон письма Дорошенко был несколько резок и решителен и требовал от Многогрешного решительного, неуклончивого ответа. Дорошенко предлагал ему союз, во имя спасения отчизны, уступал даже свою булаву, ради объединения Украйны, и заклинал Христом–Богом немедленно напрячь все силы к борьбе. «Если мы соединим всю Украйну, — убеждал Дорошенко, — тогда и протекторат Москвы нам не опасен: она будет беречь эту силу для взаимной пользы и выгоды. Если мы сольемся, то и протекторат Турции нам не страшен». Далее Дорошенко намекал Многогрешному про его поступок при гибели Бруховецкого: он-де, как близкое доверенное лицо, получил от гетмана власть наказного, злоупотребил ею для захвата себе булавы и интересы страны подтоптал под ноги… «И что же ты вчинком тем досягнул? — писал Дорошенко. — Призырство — от ближних, злобу и зависть — от старшины, ненависть — от народа, зневерье — от Москвы и осуду от Бога, — уже перст Его над тобой вознесен! А озырнись кругом, за какую мзду купил себе ты душевный разлад и тревогу. Отчизна, богатая млеком и медом, лежит в развалинах, облитая кровью… Правобережная Украйна — пустыня пустыней, руина руиной, кладбище… Демьяне, друже! Все на сем свете тлен и прах, и твои надбанные сокровища разнесутся тучей–бурею, какая уже над твоей головой ополчается. Опамятайсь, приникни ухом к сердцу, разбуди свое мужество: останний–бо час прийде — и застонет вся наша родная страна в последнем содрогании. Ведай, что, спасая отчизну, ты спасаешь и себя самого… Дерзай же во имя Животворящего Креста Господня и не отринь протянутой к тебе дружней руки! Аминь».
Взволнованный и потрясенный до глубины души, Многогрешный тяжело дышал и дрожащими руками развертывал свиток, перечитывая снова некоторые места. В глазах у него стоял мутный туман, проснувшаяся совесть стучала в виски, а сердце укоризненно ныло. Мазепа не сводил с него глаз и видел, как мелькали по бледному, покрытому крупным потом лицу тени возрастающих мук. Наконец гетман порывисто встал, подошел к образам и заломил руки; из его широкой груди вырвался стон и замер в царившей вокруг тишине.