Руина
Шрифт:
— Слыхал? Попович уже слопал Многогрешного и себе подстилает керею!
— Да, — ответил невеселым тоном Мазепа, — Многогрешный сам себе выкопал яму, никому не верил, всех считал врагами и всех от себя отшатнул. С ним вряд ли выгорела бы наша справа. А Самойлович уже прямой враг Дорошенко: хитер, как лис, да лукав, как дьявол… и нет, кажись, нам нигде пресветлой годины.
— Пожалуй, что и правду говоришь, пан Иван, — покрутил головой Гордиенко. — Ну, времена, скажу! Скоро и ложки борщу не донесешь ко рту, бо какой-либо цап выхватит! — заключил он, отворив фортку и направляясь в слепой темноте к Самойловичу.
Гордиенко ввел Мазепу задворками в какой-то укрытный, неосвещенный покой, или, скорее, сени,
— Заметь, друже, — добавил он шепотом, — что я сообщу ему, будто я привел тебя по подозрению, не от Дорошенко ли ты шпиг? Я ведь тем и втиснулся здесь в доверие, что выдал себя приближенным Ханенко и врагом Дорошенко.
— Ха, ха! Это ты ловко: в самую суть попал! — одобрил Мазепа и, по уходу Гордиенко, начал ощупывать стены сеней; он скоро наткнулся на стоявшую там скамейку, присел на нее и задумался! невеселые мысли стали роиться в его голове и налегать тяжелым камнем на сердце. Последние события закружили его в водовороте, и он не только еще не мог в них разобраться, но не мог даже сообразить, куда унесет его бурный, мятежный поток. Несомненно было одно, что судьба Многогрешного решена и что он, как приговоренный к смерти, не представляет уже никакого интереса для дальнейших переговоров. Если бы еще этот гетман пользовался любовью и доверием казаков, то можно было бы упредить его об опасности и подвинуть на немедленное соединение с Дорошенко, хоть для самозащиты, но горе-то в том, что его действительно старшина ненавидит и не только не станет защищать, а напротив, еще примкнет к воеводам на его погибель. А между тем Самойлович о кнышах своих лишь станет заботиться!..
Мазепа от волнения стал ходить ощупью по темному и тесному помещению, куда его завел побратым; ему захотелось выйти на воздух — и он толкнул ногой входную дверь, но она оказалась запертою снаружи.
«Это еще что? — проворчал Мазепа, трогая и нажимая плечом дверь. — Взял и засунул, словно нарочно завел в западню! Тут каждая минута мне дорога, а я — сиди, как дурень… Многогрешный пока выпустил меня из рук, — пришло на ум Мазепе, — но выпустил спьяна, охмелев и от вина, и от радости; а как придет в себя, то сможет еще упрятать меня “до козы”… Для чего мне этот Самойлович? Ведь знаю же, что с Дорошенко он каши не сварит!» — опустился Мазепа на скамейку, чувствуя свое бессилие и беспомощность в эту минуту.
«Нужно спешить к Дорошенко, — думал он, немного успокоившись, — да снарядить поскорее послов в Москву, теперь, кажись, вся сила в том, кому удастся скорей залучить ее на свою сторону. Ну, а как же с Острожской комиссией? Ведь ее зацурать тоже нельзя», — и вспомнились Мазепе при этом слова Андрея, что Тамара знал о Галине и, наверное, сделал наезд, чтобы похитить ее… Сердце у Мазепы при этой мысли снова болезненно сжалось; он почувствовал такой жгучий прилив пережитой муки, какой проник отравой в его кровь и охватил пламенем мозг… Что-то стучало ему в виски и отзывалось криком в груди: она жива, она терзается, а ты не спешишь отыскать ее, спасти от позора!
— А!! — заскрежетал зубами Мазепа и со стиснутыми кулаками бросился к двери, словно за ней стояли Тамара с Галиной. — Я найду тебя, гадина! — крикнул Мазепа, ударив кулаком в дверь. — Из-под земли вытащу и уж потешусь над обидчиком, так помщусь, что сатана ликовать станет в пекле… Но где его найти?.. Конечно, там, в Польше, туда Иуда бежал! И мне, значит, лететь туда, не тратя ни минуты, лететь в Польшу, вот хоть и в Острог, благо предлог есть…
И Мазепа, зажав рукой глаза, хотел вызвать в своем воображении образ погибшей подруги, но вместо нее пред ним встал величавый облик Марианны…
У Мазепы конвульсивно повернулось что-то в груди, и холодный пот выступил росою на лбу…
В этот миг внутренняя дверь отворилась, и сноп света упал на него яркой струей.
— Превелебный отче! Его милость ясновельможный пан мой просит до покою, — раздался из отворенной двери полудетский голос.
Мазепа быстро оглянулся: на пороге стоял казачок с канделябром в руке и жестом руки приветливо приглашал монаха в светлицу.
XLII
Не без некоторого смущения вошел Мазепа в укромный покой Самойловича, где тот принимал и подозрительных лиц, и интимных друзей.
Джура, поставив канделябр на стол, немедленно удалился в ту же дверь, в которую ввел монаха, и Мазепа остался в светлице один.
Он оглянулся вокруг. Комната была небольшая и низкал; на нависшем потолке выделялись грубо два сволока (балки), испещренные вырезными крестами и изречениями из Священного Писания; пол и все стены светлицы были устланы и завешаны коврами; маленькие окна были тоже закрыты широкими, цветисто расшитыми рушниками. У стен тянулись кругом лавы, устланные коврами, на покути, в красном углу, украшенном образами, возвышался стол, накрытый узорчатою скатертью, а с наружной его стороны стояли еще два табурета в алых суконных чехлах. На столе лежал посредине большой, хорошо выпеченный черный хлеб с дрибком соли, воткнутым в верхушку, а по бокам его блестели серебром два канделябра и ярко освещали восковыми свечами светлицу. Вся она, с своей обстановкой, напоминала тесную коробку, выклеенную пестрой материей.
Не успел Мазепа хорошо осмотреться и оправиться, как на одной из стен заколыхался ковер, приподнятый чьей-то рукой, и из-за него словно выплыл и потом выпрямился перед ним Самойлович.
Мазепа не видел его больше года, но не нашел в нем большой перемены: лицо его было так же свежо и молодо, напоминая собою хорошо высходившийся, белый, подрумяненный в печи буханец; небольшие черные глаза, отененные тонкими, сильно изогнутыми бровями, искрились неистощимой энергией и бегали очень быстро из стороны в сторону; тощие черные усики спускались двумя пиявками вниз над алыми мясистыми губами, привыкшими складываться в елейную, сладостную улыбку. Только линии фигуры его заметно округлились, и вся она выглядела теперь отяжелевшей.
Самойлович прищурил свои глазки, так что они почти скрылись в щелях несколько ожиревших век, и взглянул пристально на стоявшего перед ним монаха. На лице хозяина вспыхнуло сомнение, и у раздвинутых губ его за- змеилась ядовитая улыбка; но он сдержал себя и, приняв набожный вид, отвесил гостю низкий поклон, проговоря вкрадчивым голосом, смиренно:
— Велебный отче! Благодарю за честь, что посетил убогую господу мою, и прошу у святого подвижника я, грехами упитанный раб, благословения Божьего, вовек нерушимого.
— Во имя Отца, — начал было Мазепа, поднявши вверх со сложенными перстами руку, но потом вдруг опустил ее и оборвал возглас.
— Нет, не могу кощунствовать! — заговорил он в волнении. — Перед тобой, вельможный мой пане, стоит не чернец, а переодетый лишь в чернечью рясу твой прежний знакомый, Иван Мазепа.
Если бы среди светлого, безоблачного дня грянул гром перед Самойловичем, то он бы не так его поразил, как поразили его произнесенные монахом слова. Самойлович отступил назад, растопырив руки и вытаращив глаза, он долго не мог от изумления произнести слова. Хотя его и предупредил Гордиенко, что подозревает в монахе шпиона, но Самойлович не предполагал, чтобы это был ряженый, да еще кто? — Сам Мазепа, писарь его врага! Значит, или гетман прислал его к нему для примирения, или он сам сбежал от своего гетмана? Эти мысли закружились в голове Самойловича, когда он стоял остолбеневши и всматривался расширенными, совершенно округлившимися глазами в лицо монаха, не веря своим глазам.