Руина
Шрифт:
— Вот так халепа!
— Уж такая халепа! Я решил было сказать ему всю правду, что я — Мазепа, посланник от Дорошенко, что переоделся монахом, чтоб иметь доступ к нему…
— Ну, ну и добре!
— Не дуже-то и добре! Ведь обнаружилось бы, что я наплел про Царьград сказок, а это бы оскорбило гетмана: я, значит, насмеялся над ним — пойми ты!.. Но не успел я в мыслях на что-либо решиться, как, к моему ужасу, докладывает гетману джура, что прибыл из Царьграда к нему епископ Манасия… Я стал просить гетмана, чтоб отпустил меня, — так нет! «Это, — говорит, — твой знакомый… Ты ведь
— И подвернулся же грек, как шершень в глек! — заволновался казак.
— Да, упал гвоздем на мою голову, — вздохнул Мазепа. — Я уже стоял, как приговоренный к смерти, — тем более, что набрехал Многогрешному, будто патриарх через меня шлет ему свое благословение, а разрешительную грамоту пришлет вскоре особо… Как вошел этот Манасия, как помолился на образ, как благословил гетмана, а потом и меня, — решительно я этого не помню… Осталось только в памяти, что владыка, — предатель мой, — был черный и с длинным крючковатым, как у совы, носом… Я уже было и с тобой попрощался, пане Гордиенко, когда заговорил Манасия… Оказалось, что он не только не привез разрешительной грамоты, а приехал произвесть расследование по доносу; очевидно, он выехал из Царьграда раньше, чем получено там было письмо от царя… Я считал уже свою песню спетой, но вдруг — в этом самом Манасии явилось мне неожиданное спасение…
— Спасение? Вот тебе на! — обрадовался шумно казак. — Чудеса в решете, да и только!..
— Именно! — улыбнулся самодовольно Мазепа. — Владыка говорил только по–гречески, а гетман этой мовы — ни в тын ни в ворота. Обрадовался я сему и приободрился: предложил себя в толмачи, а то уже хотел гетман посылать за Самойловичем… Ну, и стал я Многогрешному на нашу мову (язык) переводить, что мне было любо, а владыке — на греческую, что мне было выгодно… и все остались довольны. Оказалось, что я действительно хлопотал у патриаршего престола до знемоги, что разрешительную грамоту уже его преосвятейшество выслал давно, но, верно, посланец замешкался в Киеве, а так как Манасия направляется в Москву, то и передал владыке от имени Многогрешного, чтобы похлопотал тот у царя о принятии Дорошенко под высокую державу и о вручении ему обеих булав, ибо правобережному гетману, при его хворости, и одна не под силу…
— Ха, ха, ха! — рассмеялся весело на весь переулок Гордиенко. — Вот так удружил Многогрешному — и поделом! Ну и голова же у тебя, крой ее Божья сила!.. Вот так одурил их! Вместо того чтоб самому на кол сесть — их посадил на мель.
— Пока сплыло, да надолго ли? Манасия еще останется на день в Батурине… гетман и меня просил непременно остаться… и кто знает? Пригласит, может, Самойловича — и правда, как олива, выплывет наверх…
— А ты вот что: поспешим к Самойловичу, предупредим его. Только имей в виду: Самойлович терпеть не может Дорошенко, да и Многогрешному тайком яму копает… Так нужно хитро… а не то и умчаться можно ночью…
— Да, Самойловичу я объявлюсь прямо, — решил Мазепа, — довольно уже играть в жмурки… а поговорю лукаво: у меня есть к сердцу его ключик.
— Вот и отлично! — заключил казак, направляясь ощупью вдоль замковой стены. — Ишь, как стало
Ночь уже действительно лежала крутом, черная, непросветная. Медленно, шаг за шагом, подвигались батуринские гости вперед. В глухой тишине чутко раздавались их осторожные шаги. Время шло, а форточки не было.
— Уж не заблудились ли? — спросил шепотом Мазепа.
— Да нет, только водит нечистая сила… — ответил казак, ощупывая во всех направлениях стену. — Да вот она, каторжная… — и потом вдруг смолк, остановив движением руки Мазепу.
За стеной, через амбразуру форточки, послышались ясно приближающиеся голоса.
Наши прохожие замерли на месте и притаили дыхание.
Кто-то звякнул у форточки, и потом раздался сердитый возглас: «А, волк его зарежь! Не приходится ключ… Вот те и притча!»
— Это я ключ у Самойловича стибрил, — шепнул на ухо Мазепе Гордиенко, — а лается то Неелов, голова здешних стрельцов.
— Совсем неспособно: зги ведь не видать, — заметил другой, более низкий голос, совершенно уже не знакомый Гордиенко.
— Гм! Забрались к черту на кулички… к черкесам богомерзким, да путаемся… А все они крамольники: плеть по ним плачет…
— Ты уж это, боярин, с сердцов, что ключом ошибся, — засмеялся добродушно другой.
— Да ключ ключом, а народ распущен зело, — ворчал Неелов, все еще возясь с замком и торгая дверкой.
— Народ разбойничий, — подтвердил басок, — а ты вот лучше поведай мне про гетмана, как ты его понимаешь?
— Злопакостная личина и вероломная тварь — вот он кто, этот гетман! — заговорил возбужденно Неелов. — Все у него ложь, правды ни на грош! В глаза-то живьем в душу лезет, а за глаза худо мыслит… А коли напьется… а он, почитай, ежедневно хмелен, — так удержу ему нет: кидается на людей, аки пес смердящий, изрыгает всякие хулы… ни бояр, ни служилых людей не чтит… Вообще Многогрешный снюхивается с Дорошенко и замышляет измену.
— Неужели он так криводушен? Нынче, правда, он завел было и со мной шальные речи, так я его припугнул, и он смирился…
— Ага! Вот он кто! — шепнул в свою очередь и Мазепа Гордиенко. — Это приехавший из Москвы боярин Танеев; он перед моим приходом был у гетмана.
— А я тебе, боярин, доподлинно сказываю, — настаивал Неелов, — коли не уберешь этого гетманишку, — быть бедам!
— Да ведь нельзя же так зря нарушать ихних прав, — заметил Танеев, — хохлы взбудоражатся…
— Ручаюсь тебе, боярин, что за этого пьяницу никто не вступится: всем он опостылел.
— А коли ручаешься, так вяжи и шли к нам в Москву, в приказ, а мы его к допросу, в застенок… Только вот на место его кого ставить?
— Самойловича… никого, как Самойловича, — горячо воскликнул Неелов, — и башка добротная, и человек — рубаха: хоть веревки вей!
— Ну и добро! — согласился Танеев. — Только стоять-то тут надоскучило… Пойдем-ка лучше к тебе да обо всем поразмыслим.
— Идет! — согласился Неелов. — Лбом ведь этой калитки не прошибешь.
Когда удаляющиеся шаги ночных собеседников стихли совершенно за муром, Гордиенко толкнул локтем Мазепу и промолвил желчно: