Руина
Шрифт:
— За твое ласковое слово вот это отплатит, — показал он на сердце, — а за Дорошенко скажу: гора с горой не сойдется, а человек с человеком вчастую: гетмана и переубедить можно…
— Эх, не переубедишь, Иване, не переубедишь! — вздохнул Самойлович. — Попробуй… но только нет! Да я и сам бы пошел на все… Только поверь мне, что для дела он человек ненадежный и неудачный… Переходи, щиро тебя прошу, сюда: может быть, общими усилиями удастся нам отсюда, а не оттуда, соединить Украйну.
Не успел Мазепа и ответить Самойловичу, как отворилась шумно входная дверь, и на пороге появился Горголя, служивший теперь у гетмана доверенным сердюком.
—
А последний, бледный, пораженный как громом, неподвижно сидел и пробовал лишь закрыть свое лицо покрывалом.
— Да, тот самый, — ответил спокойно хозяин, — иди и подожди его в сенях!.. — И когда сердюк вышел, добавил шепотом: — Не смущайся, друже, откройся ему во всем и скажи, что, по моему совету, переоделся, чтобы не дать подозрения московским соглядатаям… Манасию я уже сплавил в Москву… А вот тебе рука моя, что какая бы беда над тобой не' стряслась, — вызволю!
— Спасибо! — промолвил тронутый до глубины души Мазепа и крепко пожал протянутую ему руку.
Весть о царской милости к гетману и о его внезапном выздоровлении разнеслась мгновенно не только по гетманскому замку, но и по всему Батурину. Старшина, хлопотавшая о царской опале и заодно ждавшая как ее, так и смерти гетмана, была неприятно поражена этой роковой новостью и спешила теперь в замок засвидетельствовать перед воскресшим гетманом свою радость, преданность и принесть ему достодолжные поздравления. В приемных светлицах замка, во время аудиенции гетмана с Манасией и монахом, толпились уже отдельными, перешептывающимися группами — и смущенные старшины, и ободренные до кичливости атаманы надворной команды, и раболепная замковая челядь: все ждали позволения увидеть ясные очи его ясновельможносте. Но вот митрополит и монах вышли из гетманского покоя, а через минуту появился джура и объявил от имени гетмана старшинам, что ясновельможный пан устал, хочет отдохнуть и соболезнует о розраде (разочаровании) старшины и о ее вынужденных зыченьях (доброжелательствах). Такой резкий ответ гетмана, не умевшего ни ради политики, ни ради собственных интересов скрыть свои сердечные движения, ошеломил старшин и заставил вытянуться их побледневшие лица, а у приближенной дворовой шляхты вызвал насмешливую улыбку. С беспокойным трепетом и с затаенной злобой в сердце удалилась из замка униженная старшина, а вслед за ней вышла и хихикающая в кулак челядь.
Гетману, впрочем, не спалось. Хотя и утомил его, еще слабого, прием стольких лиц, а выпитое вино уложило в постель, но нервы его до того были взбудоражены избытком потрясающих, хотя и радостных, впечатлений, что успокоиться в долгом сне не могли; гетман постоянно просыпался, старался снова заснуть, но сон отгоняли налетавшие сладостные ощущения удовлетворенной гордости и восстановленной власти; наконец мысль о загадочном монахе овладела гетманом властно и, рассеяв полусонные грезы, пробудила в нем полное сознание.
Он начал вспоминать и взвешивать поведение этого гостя, его противоречащие правде ответы, его замешательство, и зародившееся в душе подозрение стало расти и подсказывать новые факты. Теперь гетману казалось непонятным и то, что Гострый в письме к нему, порученном монаху, ни разу не называет рекомендуемое лицо ни по имени, ни по духовному чину, а выражается о нем как-то странно: что ему-де можно во всем довериться, что он правая рука у Дорошенко… Но ведь Петро еще не постригся в настоятели Печерского монастыря, чтобы держать при себе инока правой рукой!
— Да и я-то хорош, — промолвил вслух, открывши совершенно глаза, гетман. — Не спросивши ни имени, ни звания чернеца, начал было сдуру выкладывать перед ним свои тайные думы… И куда с этими думами отправится этот пришлец?
Гетман крикнул к себе джуру, велел позвать приближенного сердюка Горголю и послал его к Самойловичу, чтоб последний разыскал монаха и доставил его немедленно в замок.
Теперь же, взволнованный, ходил он в длинном жупане–шлафоре по своей светлице и с нетерпением да тревогой ожидал возвращения сердюка.
«Когда б только нашли, когда б не ушел, бестия, — думал он, — а я уж не выпущу: допытаюсь, изжарю живьем, а допытаюсь, кто он, откуда и с какими целями приезжал? И если только шпиг… О, лучше б ему на свет не родиться… если же справедливый монах, то… то… во всяком случае, не следует его пускать, чтоб он рыскал по свету и торговал моими мыслями. А коли удрал?.. Не доведи, Боже!»
Несколько раз звал гетман джуру и справлялся у него о Горголе, но получал все один и тот же ответ, что тот еще не возвращался, и этот ответ злил гетмана и вызывал потоки ругани и угроз; второго гонца к Самойловичу он все- таки не послал, боясь обнаружить свою тревогу. Услышав о раздражении гетмана, в замке все притихло и заходило на цыпочках, в ожидании неминуемой грозы… И она бы разразилась непременно, если бы не отворилась наконец дверь и в ней не появился ожидаемый с болезненным нетерпением сомнительный чернец.
Появление чернеца до того обрадовало гетмана, что накопившийся от долгого ожидания гнев разрешился у него радушной приветливой фразой:
— Наконец-то, панотче, слава Богу! Садись, будь гостем: мы еще не столковались с тобой… бессонница у меня, так я и обеспокоил… уж прости болящему, велелебный отче!
Несколько бледный, но совершенно спокойный, стоял чернец перед гетманом и не трогался с места, словно относился безучастно к приглашению.
— Садись, батюшка! — повторил Многогрешный, опускаясь в кресло и указывая рукой чернецу на соседнее.
Прошло несколько мгновений… и вдруг монах, вместо того, чтобы сесть, снял клобук и сорвал привязанную бороду, превратившись сразу из старца в цветущего красотой и здоровьем молодого еще рыцаря.
Гетман сорвался с кресла и крикнул несколько испуганным голосом:
— Что это значит? Гей!
— Не зови никого, ясновельможный батька, — остановил Мазепа жестом порыв гетмана. — Вглядись лучше, кто я?
Многогрешный схватил монаха за плечи и, приблизив к нему свое встревоженное лицо, впился в него глазами.
— Мазепа!? — вскрикнул он, отшатнувшись.
— Он самый, — ответил с улыбкой ряженый, — генеральный есаул гетмана Петра Дорошенко и посол от него к твоей ясновельможной милости.
Многогрешный, словно подкошенный наплывом необычайного волнения, опустился снова тяжело в кресло и, не сводя пристального взора с этого переодетого посла, тяжело дышал, стараясь сообразить и понять причину такого поступка.
— Не для Цареграда ли надел пан рясу чернечью? — заговорил, после некоторого молчания, саркастически гетман. — Чтобы иметь доступ к святейшему патриарху, да так и забыл до сих пор ее скинуть?