Руина
Шрифт:
Гетманша опустилась и тут только заметила, что эта пещера смотрелась уже далеко не таким ужасным и мрачным жилищем, как первая, в которую ввел ее инок.
С земляного потолка спускалась большая лампада, наполненная чистым, душистым маслом, пол был весь устлан коврами.
Самойлович поместился рядом с гетманшей и нежно привлек ее к себе.
— Ты вся дрожишь… ты побледнела? — произнес он участливо, сжимая ее холодные руки в своих руках.
— От счастья, от счастья, коханый мой, — прошептала гетманша.
Как трепещет нежный
— Как ты похудела, как ты побледнела, коханая моя! — заговорил он горячо, вглядываясь в ее нежные черты. — Но, знаешь, от этого ты стала еще краше… Клянусь тебе, нет ни одной женщины на всем свете, которая бы сравнилась с тобой своей красотой!
Гетманша печально покачала головой.
— Жартуешь, Иване! — произнесла она уныло, — уплыла уже за слезами вся краса моя. О, сколько горя перенесла я! Если бы ты знал, сколько вытерпела я в том ужасном монастыре! Ни слова, ни весточки из мира и никакой надежды впереди… Я не знала, жив ли ты, здоров ли?! Сколько раз оплакивала я тебя горючими слезами, сколько раз хотела руки на себя наложить. Ох! и не перескажешь того словами, что пришлось вынести мне!
И гетманша заговорила с необычайным увлечением о всех муках, о той невыносимой тоске, которые терзали ее за неприступными стенами сурового монастыря.
Радость свиданья и воспоминания пережитого горя до того расстроили гетманшу, что нервы ее наконец не выдержали; она закрыла лицо руками и разразилась рыданиями.
— Ты плачешь!.. Счастье, коханая моя! — вскрикнул Самойлович, отнимая насильно ее руки от лица и покрывая их горячими поцелуями. — Успокойся, успокойся, утешься, все злое минуло уже, теперь нас ждет впереди одно счастье, одна радость. Ты мучилась, бедняжка, в монастыре, а я — как я терзался на воле! Ведь я не знал, что сделал с тобой этот зверюка, убил ли он тебя, или запаковал куда? Сколько пережил я, покуда отыскал хоть след твоей темницы.
С сладкою улыбкой слушала гетманша горячие речи своего коханца, — как теплый бальзам на рану, вливались они в ее измученное сердце, но вдруг лицо ее омрачилось.
— Ты мучился, ты тосковал по мне? — произнесла она горько, — но ведь ты женился в ту пору! Ха–ха! И, думая обо мне, обнял молодую жену?
Самойлович потупил глаза.
— О, Фрося! — произнес он тихо. Не дорикай меня этим, ведь и эту муку я принял для тебя.
— Для меня? — гетманша даже отстранилась от Самойловича.
— Да, для тебя, — продолжал он горячо, — я должен был жениться, чтобы отвести всем глаза, а найпаче Дорошенко, чтобы он уверился в своей ошибке и освободил тебя из заточения! О если бы мне можно было вырвать тебя оттуда, но это было невозможно! Тоща я решил жениться. Ты думаешь, легко было мне сделать это? Но для твоего спасения
Голос Самойловича перешел в какой-то страстный шепот.
— О, Боже мой, — продолжал он далее, привлекая к себе Фросю, — что делается со мной, когда я подумаю, что не я, а другой владеет теперь тобой, что он, этот ненавистный Дорошенко, обнимает твой стан, целует тебя, мою святыню, мою богиню!..
Страстные речи Самойловича опьянили гетманшу, глаза ее померкли, грудь подымалась порывисто, голова бессильно склонилась коханцу на грудь.
Но последнее напоминание о ненавистном муже сразу возвратило Фросю к действительности. Она вздрогнула с ног до головы и, отстранившись от Самойловича, заговорила горячо:
— Ох, Иване! Зачем же ты велел мне оставить монастырь и вернуться к нему? Я бы лучше умерла там, в монастыре, чем вернулась бы к гетману! Тебя мучит дума, что я принадлежу ему, а подумай, какую же муку все время несу я?! Тебя одного люблю до смерти, до загину, а должна принимать от ненавистного ласки, объятья и любовь! Должна удавать из себя закоханую жинку, должна улыбаться ему, должна ласкать его, должна…
— А! не нагадуй! Не нагадуй! — вскрикнул Самойлович и, вскочивши с места, быстро зашагал по келье. — У меня мозг горит, я теряю рассудок, я зверем становлюсь, когда подумаю о том!
Вспышка Самойловича не была искусственной. Действительно, и ревность, и ненависть к Дорошенко сжигали его.
— Зачем же ты сам велел мне прикинуться влюбленной в него? — произнесла с изумлением Фрося.
— Зачем? — Самойлович остановился на месте и, подойдя к гетманше, заговорил быстро: — Затем, чтобы отнять тебя у него навсегда. Да, да, — произнес он с воодушевлением, — эту мысль преследую я уже целый год. Когда я узнал, что Дорошенко заключил тебя в монастырь, я хотел вырвать тебя оттуда силой, я пробовал все средства, но монастырь оказался неприступным, проникнуть в него не было никакой возможности. Один только Дорошенко мог вырвать тебя оттуда, потому-то я, скрепя сердце, и посоветовал тебе прикинуться любящей женой.
— Так, значит, теперь, теперь ты уже возьмешь меня к себе? — вскрикнула радостно Фрося, обвивая его шею руками.
— Возьму, возьму, моя радость, но только еще не теперь.
Руки гетманши упали с плеч Самойловича, но он подхватил их и, прижавшись к ним губами, продолжал дальше:
— Ты вся побледнела… ты сомневаешься в моей любви, но выслушай меня, мое счастье, и ты увидишь, как крепко я люблю тебя. Подумай, что бы вышло из того, если бы я сейчас увез тебя с собой? Куда бы мы ни уехали — Дорошенко всюду отыскал бы нас… Он гетман, а с гетманом бороться нет силы. Запомни, Фрося, покуда он будет гетманом, до тех пор мы не будем счастливы никогда!