Румянцевский сквер
Шрифт:
— Бросьте! — нахмурился Пригожин. — Так можно далеко зайти.
— Надо просто додумать до конца. У нас теперь гласность.
— Гласность — не значит, что можно оплевывать.
— Разве я оплевываю? — Колчанов повысил голос, он ведь тоже умел, да еще и под хмельком. — Тут не плеваться. Тут — плакать кровавыми слезами, что в России никогда не дорожили человеком…
— «Здесь человека берегут, как на турецкой перестрелке», — вставил Лёня. Голова у него была больная, а вот же, классику он помнил.
— Я собирал материал о Крузенштерне Иване Федоровиче, — продолжал
— Я недавно увидел на уличном развале одну книгу, — вступил в разговор светлановец Надточий. — И глазам не поверил: Бердяев! Он же был запрещен, а теперь — пожалуйста. Очень интересно он пишет о судьбе России. Россия — неразгаданная тайна. В русском народе и в русской интеллигенции скрыты начала самоистребления.
— Как это понимать? — спросил Пригожин.
— Наверное, в том смысле, что русская душа сгорает в искании правды. Ищет и не находит. Отсюда — неутоленная мука…
Мелодично звякнул звонок. Пришли запоздалые гости — Владислав Масловский и Нина. Расцеловались с Валентиной, уселись, потеснив других гостей. Нина, крупная и златовласая, в трикотажном костюме горчичного цвета, сразу оказалась в центре внимания. Толстяков сказал одобрительно:
— Что мама, что дочка — просто красавицы.
— Спасибо, — улыбалась Нина. — Ой, извините за опоздание, Влад только что заехал за мной на работу. Спасибо, спасибо, — это она Толстякову, положившему ей на тарелку салат оливье. — Да, да, вина, я не пью водку. Валечка, дорогая, и ты, Лёня, мы помним, конечно, и вот — за светлую память о Михаиле Львовиче… — И потом, выпив и наскоро закусив: — Валечка, я сегодня была на допросе. Ильясов велел привести Костю Цыпина и тех двоих, и я, конечно, подтвердила, что Костя просил одолжить пятнадцать тысяч. Конечно, опознала одного из братьев, Валеру, он сидел в тот день за рулем. Валера дерзко отвечал. А Костя выглядел подавленным — бледный, глаза бегают…
— Что же будет дальше? — спросил Лёня.
— Назавтра Ильясов вызвал Влада и Квашука. А дальше — посмотрим.
— Я почти уверен, что это они напали, — сказал Владислав, наливая себе водки.
— У Влада очень сильная интуиция, — пояснила Нина.
— Интуиция! — Лёня хмыкнул. — У Влада интуиция, а Костя — давай садись в тюрягу… Извините, у меня голова болит. Пойду полежу.
Марьяна проводила его встревоженным взглядом.
— У Бердяева, — сказал начитанный светлановец Надточий, — интересные мысли о противоречивой русской жизни. Русский народ всегда жил в тепле коллектива, то есть в общине, отсюда недостаточное развитие личного начала. Отсюда смиренное терпение многострадального народа. Он пассивный и по природе своей безгосударственный, он, как невеста ждет жениха, ожидает прихода властелина. Он самый аполитичный народ, никогда не умевший устраивать свою землю. И в то же время Россия — самая государственная и самая бюрократическая страна…
— Да бросьте вы! — гаркнул Пригожин. — То, что многострадальный, — да! Всю дорогу отбивался от врагов, от нашествий. А то, что не умел устраивать свою землю, — вранье! Вон как размахнулась Россия — на пол-Европы и пол-Азии. «Пассивный, аполитичный», — передразнил он, скривив рот. — Пассивный народ разве сумел бы одолеть Гитлера? Аполитичный — разве создал бы мощную сверхдержаву? Устарел ваш Бердяев!
— Может, в чем-то и устарел, — сказал Надточий, — но в главном — прав. Вы посмотрите, Горбачев ослабил цензуру, допустил разномыслие — и сколько сразу вскрылось безобразий. В экономике застой, в деревне разлад, в магазинах пусто. А нацреспублики? Уже пошла стрельба, вот-вот разбегутся. Разве это хорошо устроенная земля, нормальное государство?
— Вы что, молодой человек, против социализма?
— Я не молодой, — запальчиво ответил Надточий. — И — ой, только не надо пугать!
— Хватит о политике! — воскликнула Валентина. — Нельзя же так, без передышки…
— Вот и я хочу сказать, хватит авралить, — проговорил миролюбивый Толстяков. — Я и газеты бросил читать, ну их к чертям. Как супруга моя умерла, так и сижу на садовом участке. На земле поработаешь — на сердце легче. Летний загар всю зиму держу…
— Сергей Никитич, — обратился Колчанов к непреклонному каперангу Пригожину. — Вы как считаете, в Гэдээр была хорошая жизнь?
— Хорошая!
— Почему же тогда немцы в прошлом году побежали из Восточного Берлина в Западный, а не наоборот?
— Потому что поддались пропаганде!
— Ну, восточная пропаганда была никак не слабее западной. Нет, Сергей Никитич, не в пропаганде дело. От хорошей жизни не бегут.
— Да что вы заладили — хорошая жизнь, хорошая жизнь…
— А разве это не главное? Для чего затеваются революции, если не для того, чтобы сделать жизнь хорошей?
— Хотите сказать, что хорошая жизнь при социализме невозможна?
— Хотел бы сказать, что возможна, но весь опыт двадцатого века…
— Ненавижу капитализм! И не хочу вас слушать, Колчанов!
— Вот-вот! Главный аргумент — ненависть! Проще же возненавидеть, чем понять…
— Братцы, угомонитесь! — воззвал Толстяков. — Мы для чего сюда пришли?
— Умников много развелось! — бушевал Пригожин. — Все им не так, все плохо…
— Да сколько можно жить с вывихнутыми мозгами? — ярился Колчанов.
— Предлагаю тост за Валентину Георгиевну! — выкрикнул Толстяков и поднялся с фужером в руке. — За верную подругу! Мужчины — стоя!
Нина вгляделась в отца, тяжело выпрямляющего спину.
— Папа, тебе не надо пить, — сказала быстро.
— Ну да! — возразил Колчанов. У него лицо было в красных пятнах, он дышал неровно, с хрипом. — Уж за Валю я выпью.
7
Владислав вошел в Лёнину комнату. Там было полутемно, только горел торшер над тахтой. Лёня лежал лицом к стене.
— Спишь? — спросил Влад.
Лёня медленно повернулся на спину, сощурился от света.