Русология
Шрифт:
– Врут они, - крыл я тех, в кои только что норовил, - треп'oлоги! Глянь их: щерятся, в безупречных костюмах. Где, блеют, тульский кузнец с башмачником, вологодский крестьянин? Надо, мол, вкалывать, подымать страну... Жутко врут, как привыкли, с прежних партийных мест подскакав к буржуазным кормушкам с этой в них блядскостью! Мы в душе, дескать, верные коммунизму, но реалисты. Коль буржуазный строй - что ж, готовы, мол, вместе с вами жить в этом строе... Приспособленцы учат опять как жить: куй себе на прокорм, холоп, а мы будем учить, как жить! Они в возрасте и устроены; им желательно доживать без бунтов. О, им не нужно, чтобы додумались до решительных вывертов! Я читал: борзописец из бывших, нынче издатель, гаркал, что не выносит, если кто думает, то есть ценит не данность, - это его слова, - а 'какие-то мысли'. Мыслить не модно; как бы домыслились до всех счастий. Стоп, народ, люби рынок! Он в меня, то есть, чтивами, он трактует мир! Сам я мир не пойму, - он мне мир в своём трёпе даст, я лишь вкалывай,
– я кричал для одетого гостя и добривался.
– Думают, что, как им, - нам бы жрать, трахать баб и деньгой хрустеть. Презирают наш путь и ценности, Марка, выблядки этой схемы, этой библейской власть-баксы-ебля! Гонят нас в деньги, где они главные, и в их мир потребления...
– Я прервал и признался вдруг: - И я вынужден... Да, я мыслю! Да, есть вопросы, я не боюсь спросить! Пусть ответит Бог, чтоб не сдох я в неведеньи! Или что, мыслить гибельно?
Марка щурился.
– Ты уж очень... Мир примитивней. На-до...
– двинул он пальцами, - релакснуться, мозг отдохнёт пускай. Да, ты спрашивай... Но мысль рушит, Квас. Не хватало, чтоб... Я сопьюсь, - улыбнулся он, - с нуворишами, кто деньжат набрал и рыгает от счастья. Хватит мне смерти... И твоей маме... Всё. Прекращай страдать. Стоп пляс мыслей, Квас!
– И он вышел из комнаты.
'Стоп пляс мыслей'? Значит, ты тоже, Брут?
Все, все против идей моих! Мне сменить восприятие? перестать мыслить так, как прежде? А значит как тогда? Ладно Библии и её поучениям? Нет, о ней я сказал... Но как тогда? Нам выносят мозг детективами, научая победам в 'истинном и единственном' мире, где предназначено, чтобы Зло вечно гнало Добро в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли). Славный Герой же, ищущий правды, вынужден рыться в грязном белье, где, пачкаясь, вдруг находит Добро, естественно в виде Женского Тела (Денежного Мешка ли), кои он, вычистив, водружает на место и удаляется в благонравное, чуть брутальное пьянство - реминисцировать об утратах. Женское же роскошное Тело и Мешок Денег горестно плачут, ведать не ведая, что Герою кайф, в общем, лишь в садо-мазо. Суть детектива вся в Женском Теле и в Мешке Денег, что алчем с мыслями: у нас нет, у него, гада, есть они, но он медлит, гад, цапнуть и жить в довольстве! Вот должный образ 'нравственной' мысли.
Я вышел к завтраку. Через стол пил чай Марка. Мать, пока жарилось, обращалась к нам.
Она замужем оказалась вдруг, где удобства вовне, топка углем и деревом, привозная вода, ну а комната - лишь кровать вместить. Надо печь разжечь, слить помои, мыться из ковшика и стирать в тазу. В заблуждениях о недвижности времени, о твердыне любви и безмерности молодых ещё сил своих, мать мечтала о светлом, радостном будущем, но любила иное, чем её муж. Мать путала в нём стать с цельностью, молчаливость с упорством, нервность с энергией. Гарнизоны закончатся, ей казалось, и генерал Кваснин увезёт её в город, в разносторонность, в шик и устроенность, в мир огней, телефонов, саун, театров, где её старший сын (Кваснин Павел) вырастет в духе нужд, разрешающих жизнь иначе, чем, - то в снегу, то в дождях и в туманах, - взлётные полосы, нравы воинства, истребители, не дающие жить возвышенным... Чином муж не блеснул, увы... После брат мой, увечный... он надорвал её: помню спор, где отцу предлагалось выйти в отставку, чтобы убраться с мест радиации; он молчал в ответ. Мать уехала... целовала нас возвратившись... хаживал чин, жуировал... До сих пор мать надеется, что под видом сутулого, волосатого старца некто иной совсем - сильный, властный, решительный. Мать любя, я всегда был с отцом, с предрассудками относительно рода, чтобы он выдержал (он сражался с ней изнутри себя; мать была Далил'a по сути, и он не стригся, это почуяв; есть что-то в женщине!). Так я брёл с ним до пропасти, где попятился, ведь меня ждали сын и жена моя, но и мать, что кляла родовое достоинство, поминая боярство в шутках. Бр'aтину мы таили; вдруг донесли бы? Пусть не любила мать 'мёртвый этот серебряный экзерсис' (цитата), глуму добавилось в девяностые: Родион болел, я страдал от недуга и появился второй мой сын - ну, а бр'aтина чтилась идолом, патримонием, вместо чтобы продать её, хоть за тысячу долларов... Передача прав от отца ко мне есть её дело, явно. Мать была дамой, что замечалась и восхищала; в ней сила с волею.
Сели завтракать; и вкатившийся Родион тёр глаза, шепча, что в лицо 'муравьи ползут'. Ночь меня завела, я нервничал. Я всегда летел на огонь чувств жадно; и что я жив - загадка, вспомнить стрелялки, экскурсы по химическим складам, плаванья на плотах в смерч, рейды по чащам. Позже я чувств искал во влюблённостях, в философиях, не ценя той реальности, где имел своё тело. Но для чего я был? Для чего будет сын мой (и для чего был первенец?). Я налил чай. Разом боль вскинулась; стало маетно, как в тумане. Я выбрел в ванную, охладиться, слыша, что к Родиону вроде бы врач пришёл. Увлажнив лицо, я вернулся. Но Марки не было (впрочем, как и врача) ни в комнатах, ни на кухне: вышел курить, мол.
– Тягостно... Понедельник, Бог ищет казнь принять...
– ляпнул я.
Мать молчала.
Взялся вдруг Марка в матовом, длиннополом пальто, с еврейским
– Клавдия Николаевна, вижу вас - воскрешается юность! Помните, как вы пели нам, в шестьдесят, вроде, третьем? Я представлял вас феею.
– А не маму?
– Клавдия Николаевна, embarras de richesses: затруднение от богатого выбора.
– Гоша!
– вспыхнула мать, между тем как он вёл:
– Здесь, в Чапово, я завод веду. Повод видеться, чтоб помочь вам. Как я люблю вас... Всех!
– И он вышел, чтоб переборами скрытых пулами ног стечь лестницей и стоять потом, поджидая меня.
Мы щурились с ним от солнца, блещущего на 'ауди', и он ткнул зажигалку в угол рта к сигарете. Я уже видел сдутые шины с воткнутыми гвоздиками из цветного пергамента, ведь живые увяли бы в стылом воздухе.
Я сказал, что Кадольск хулиганист.
– Нет, здесь намеренно, - опроверг он.
– Что ж, я попуткой. С этой я после...
– И он курил-стоял, озирая железного белоснежного зверя с маркой из связанных в ряд колец.
Взвыл шлягер, и от соседнего, справа, дома чья-то 'шестёрка' брила нас фарами. Сквозь кусты и снега, с сигаретой в опущенной, на отлёте, руке своей, он пошёл туда скорым шагом. Фары попятилась. Он вернулся, вытащил из шин стебли.
Двинулись на стоянку, где моя 'нива'.
– Выследили...
– вёл он.
– Я заметал следы... Помнишь, ты заезжал ко мне? от Закваскина был детина с намёками? То есть начали?
И я вспомнил.
Я вспомнил джип с тем хамом, кто спрашивал на 'М-2' съезд к Чапово и Кадольску - и, странным образом, прибыл в Квасовку... Давят Марку? То есть не джип, а типы в нём? Факты звали в реальность. Зло подсекло меня. Возникала задача, чтоб в ней участвовать, при условии, что Закваскин московский будет и квасовский. Нелюдимый, не приобретший дружб, исключая знакомства, я, долговязого и смешного обличья, - если б не рост, мне б тыкали и юнцы, - нелепый, я в нужный час, как в сказке, стал в нужном месте. Съезжу вновь в Квасовку убедиться (ясно же, исподволь), что Закваскин московский и тамошний суть одно, сойдусь с ним (там нас лишь трое) и помирю их. Пусть он и хам, Закваскин, - но будет лучше, если ровесники кончат 'драчки', как изъясняются, и не будут давить друг друга. Мы не юнцы дурить.
– В Чапово!
– сел в 'ниву' Марка.
– В Чапово. У меня там завод. И встреча.
– Пулы он подобрал сев, чтобы не пачкались. Мне привычная, Марке грязь в авто вчуже; он позабыл её и стал снобом, в честь чего, верно, пах кардамоном, самой изысканной из всех пряностью.
– В общем, - вёл он, как ехали за Кадольском вдоль речки Муча в льдах и сугробах, - я не курить исчез, а ждал доктора. Объясни своим, что платить впредь не надо; я заплатил за всё, лет на пять вперёд. Врач теперь вам обязан.
– Марка, спасибо. Но ты не должен... Так не положено.
– Мы друзья, Квас?
– Без достоевщины, - я ответил.
– А достоевщина, - он курил, - это жизнь без моральных игрищ и трюков. То есть подспудное - вон давай. Или дрянь душа, как сейчас, когда гнут её? Вздор душа? Душу прячут, где ни возьми; мол, этика. На работе, в искусстве, в мысли и в чувствах - рамки и порции. На Давида, на статую, надевают подштанники. Маскируются части тел в кинокадрах. Ну, а 'Джоконда'? Что мне в ней надобно? Я б взглянуть хотел, как она оправляется; речь её не вульгарна ли, стоит рот раскрыть? Не тщеславен ли и не глуп сей перл? Может, явной Джоконде было привычней пить и ругаться. Вот что мне нужно, кроме улыбки этой Джоконды, кою мир славит. Всю её нужно!.. Дозы в искусстве, порции в жизни... А Достоевский всё пёр наружу: мерзость в морали - но ведь брильянт живой. Кроме Фёдор Михалыча, кто вот так в жизнь за истиной? Жизнь нельзя кромсать... Глянь пейзаж, - оглядел он деревню, что поползла обочь, и сказал странным голосом: - Кто б спросил меня: что с тобой? Но не спросят. Все, Квас, таятся... Что между нами? Ты не обязан мне. Ты о деньги споткнулся? Деньги - стена, так?
– Кто не споткнулся?
– я объявил.
– Мы - ладно. Сам Бог споткнулся. 'Сикль' сперва, после 'кесарю кесарево'. Вспомнил? То или - или, то компромиссы...
Что-то не так со мной. Я гнал психику, а она меня грызла... Знак непригодности для меня детектива как стиля жизни? Я что ж, не мачо, грубый, рассудочный, верный ценностям мира с сиклем на троне? Мне длить мой дискурс?.. Либо, напротив, зло - в изоляции, если даже и Марка, клявший 'пляс мыслей', час спустя сетует, что не может приблизиться, что - 'стена' и препоны меж нами?.. Необъективно. Я не могу быть всему виной. Это он не в себе с его просьбой приблизиться... А к чему? к его деньгам? Он, в меру циник, скрытничал больше. Мы, по мне, в самый раз близки. Марка хочет рублём в меня - тем, в чём я вяз действительно, распознав в деньгах страшное. Он рублём выбьет брешь во мне, чтоб втащить свои г'eморы? То, что рвёт его, - мнит в меня? То бишь, я, сам истерзанный, получу ещё новый гнёт? Без того лейтенантик, кой был убит им, жжёт меня. Труп в Маньчжурии отыскал кров в некоем Кваснине, ха!.. Я причём? Чт'o за тыщи вёрст меня мучает, если быть должно, где его кто-то помнит? Или же нет таких и он ладит в меня?! Я - Христос сострадать душе, убиенной корыстью?! Фиг, не желаю! О, я напротив зол лейтенантиком, что тягчит боль о том во мне, кто пусть мёртв, но любим мной...