Русская фантастика 2014
Шрифт:
«Что, если…» — всё, что есть плохого в этом мире, начиналось именно с этих слов. Впрочем, немало хорошего тоже.
Кот Негодяй, характер которого полностью соответствовал имени, долизал свой хвост и принялся орать — мяуканьем эти звуки не назовёшь: ещё, ещё, ещё. Не способный думать ни о чём, кроме гипнотического «что, если…», Ной вылил остатки молока в Негодяево блюдце.
На кухню вошла Машка, завёрнутая в своё любимое синее полотенце. Кожа у Машки была бледная, с блёклыми веснушками. Волосы тоже бледные — не то пепельные, не то вообще бесцветные. И глаза — серые.
— Что ж ты делаешь! — всплеснула руками Машка, сурово глядя на кота, который с её появлением стал лакать молоко с удвоенной скоростью, не без оснований подозревая, что неумолимая Машка молоко реквизирует: у Негодяя была непереносимость лактозы. — Конечно, убирать-то мне!
Она забрала у кота почти пустое уже блюдце.
Ной мотнул головой, сбрасывая оцепенение и прогоняя, наконец, нелепую мысль. Автоматически поцеловал Машку, одним глотком выпил кофе — невкусный без молока и сахара, и ушёл в комнату — одеваться. Машка взяла кота и пошла следом.
— Ты эмоциональный девиант, — сообщила она. Без злости, а как-то даже нежно и ласково. Так любящая мать говорит про хулигана-сына: а мой-то сорванец!..
Машка остановилась в дверях, правой рукой прижимала к себе кота, левой перехватив сползающее полотенце. Ной залюбовался ею. Машка была чудо как хороша.
— Поставь Негодяя на пол, — сказал Ной.
— Это ещё зачем? — возмутилась Машка.
— Поставь.
Понятливый Негодяй вырвался из Машкиных объятий и сбежал на кухню искать остатки молока в посудной раковине.
Ной сам не заметил, как они с Машкой оказались в постели, переплелись, смешались, рассыпались. Мысли исчезли, вышли из тёмной комнаты, которая зовётся человеческим сознанием, и вежливо прикрыли за собой дверь.
Одна непрошенная притаилась где-то прямо за дверью, у замочной скважины, и тихо-тихо жужжала свою назойливую мелодию.
«А что, если этот голем — я?»
Вот такая простая мысль.
Сначала Ной завидовал големам. Ему было семнадцать, когда закончилась война, он пропустил всё самое интересное и ужасно от этого страдал. За год до того и за два он рвался в военкомат, требуя взять его в пилоты и бросить в самую гущу сражений. Конечно, ему отказали. Вежливо, но твёрдо. Конечно, он пробовал ещё, он был уверен, что сделается славным лётчиком и вернётся с войны героем.
Ною в голову не приходило, что он может остаться там, как остались все наши мужчины — в небе, в космосе, в лунных кратерах. Вместо них войну закончили големы. И големы вернулись назад — с медалями, песнями и страшной памятью о войне. Мир, который мы получили, был искалеченным и никчёмным. Но мы были живы, пускай и под стать миру: искалеченные и никчёмные. Наши женщины, отравленные радиацией, разучились рожать детей и жить. Наши лучшие мужчины погибли на войне, и строить будущее предстояло тем, кто похуже, и тем, кто не успел.
Ной не хотел строить будущее, он хотел быть героем, хотел, как в старом кино, идти по улице в мундире с медалями и улыбаться девчонкам. Хотел приехать к отцу на могилу, налить ему рюмку и выпить тоже, с достоинством, молча. (Ной ездил бы к нему и без мундира, но отец был похоронен с тысячами таких же пехотинцев в риголитовой пыли на недоступной и навсегда мёртвой Луне.)
Големов Ной видел только в хронике и на записи парада победы — стройные, одетые в военную форму мужчины и женщины, лица скрыты забралами шлемов. Наши герои. Интернат Ноя прятался в промышленном сателлите, где счётчик радиации не переставал тревожно трещать и небо даже днём никогда не делалось хотя бы серым, а было густо-чёрным — от дыма заводских труб. Такие места не для героев.
Однажды Ной набрался нахальства заглянуть в вечерний бар, прятавшийся в подвале ветхой жёлтой двухэтажки и казавшийся вместилищем тайн и приключений. Там сидели суровые сорокалетние старики и хмуро пили водку — стопка за стопкой. Ной сперва принял их за големов, обрадовался. Нашёл в кармане какие-то гроши, заказал себе минералки и под неодобрительным взглядом старухи-бармена стал цедить воду короткими воробьиными глотками — медленно, насколько это было вообще возможно. Он смотрел на стариков, надеясь распознать в их морщинах, в спокойной их мужской повадке, в редких репликах намёки на искусственное происхождение или военное прошлое. Но вскоре разочаровался — из подслушанной неторопливой беседы стало ясно — это заводские, хоть и бригадиры, а всё равно — обыкновенные люди. Не герои, нет — всю войну пересидели в цеху. В те времена Ной был ужасным максималистом и осуждал всякого, кто, имея возможность, не отправился воевать.
В бар зашёл бродяга неопределённого возраста. Был он грязен, но не опустился ещё на самое дно: пах человеком, а не псиной. Неаккуратная редкая борода, острый нос, длинный латаный плащ. Бродяга осмотрелся, заметил ощетинившуюся старуху, готовую выставить его при первой же возможности. Горько усмехнулся беззубым ртом, спросил:
— Шта, сто граммов ветерану Лунной облезешь поставить?
Умолкли заводские. Медленно повернули головы к барной стойке. Бродяга заметно приободрился, получив такое внимание.
— Да! — сказал он с вызовом. — Да, я голем. Што, рылом не вышел, а?
Ответа не было, но тишина — даже Ной это почувствовал — сделалась густой и душной. А бродяга продолжал, будто не умел остановиться, будто где-то внутри него раскручивалась тугая пружина:
— Я ж, ебшмать, воевал! За вас лил свою големскую кровь. За тебя, за тебя, за тебя! — Ной был одним из тех, на кого бродяга указал грязным пальцем, и от этого жеста сердце его раскалилось. Останься у Ноя ещё хоть грош, отдал бы.
На заводских искренняя и горькая эта речь произвела иное впечатление.
Молча поднялись бригадиры, окружили бродягу и так же молча стали его бить. Били без гнева, без эмоций, а выполняя какую-то надоевшую, но важную обязанность. Бродяга отчего-то не сопротивлялся и молчал им в унисон, и было в этом молчании какое-то обоюдное понимание, что-то вроде уговора. Потом они выбросили его на улицу.
Ной тогда ещё ничего не знал об амнистической поправке.
«А что, если этот голем — я?»