Русская жизнь. Корпорации (февраль 2009)
Шрифт:
После ее смерти я перетащил к себе фамильное бюро, из которого вывалилась целая коллекция очков, битых, без одного стекла, со сломанной дужкой, все они, аккуратно собранные, лежали по ящикам. Очки оказались сплошь дальнозоркие; бабушка их не выкидывала, боясь, что останется без книг, без чтения. При ее жизни я ничего этого не знал, не ведал. Смотрел прямо, а видел сбоку. Боковым зрением мы отмечаем чужую боль и, охваченные мимолетным сочувствием, бежим прочь. Прочь, прочь от бабушки, быстрее к Е-овой - там сутолока дней, там жизни суматоха. Там вздохи. «Сашенька, вы чудесно танцуете вальс. Давайте танцевать вальс». Лань, сущая лань, самая тонкая в мире талия. И плывет, плывет на меня ее платье-колокол.
Но 6 февраля 2009 года я общался не с Е-овой. 6 февраля 2009 года я общался с тем светом, да-да, прямо по Козьме Пруткову - верные вести оттудова получила сама графиня Блудова. Да только ничего не поняла.
Бедная, бедная бабушка. Она все тщательно продумала, все гениально обставила, сначала в виде пролога сочинила раут у Антона: гляди, внук, как надо меня праздновать. Потом сигналила весь свой красный день, стучала, кричала,
Боком коснулась, отошла прочь.
Александр Тимофеевский
* БЫЛОЕ *
Антонина Весельева
Тьма египетская
Воспоминания матери о последних днях жизни горячо любимого сына Николая Никифоровича Затеплинского
Среди мемуаров особенно интересны те, что написаны без предварительного намерения. Случается, что автор и мысли не имел поведать публике о времени и о себе. Очевидцем больших событий он себя не чувствует, личностью исторической - тем более. Но вдруг крутой жизненный поворот заставляет засесть за мемуар. Просто потому, что не может человек оставаться один на один со своей новой жизнью, а интерес и сочувствие домашних приелись.
К такому типу мемуаров относятся и публикуемые нами «Воспоминания матери…» (Одесса, 1901). Успешно начавший службу сын двух любящих родителей заболевает злокачественной формой туберкулеза («большая каверна в легком»). Доктора, не рассчитывающие на успех лечения, посылают безнадежного пациента в Египет, мать его героически сопровождает. Подробности жизни за границей, причуды эскулапов и другие обстоятельства, рассказанные сумбурно, в жанре «сердца горестных замет», стоят иного литературного очерка.
Тяжело мне, как матери с наболевшим сердцем, рассказать всем о последних днях жизни моего единственного, незабвенного сына Коли. Невыразимо тяжело описать все то, что я переживала, находясь неотлучно около моего сына, видя, как он угасает, будучи еще недавно полон сил и здоровья. Но смерти никто не избегнет, и сына моего смерть безжалостно отняла у меня на чужбине…
Сын мой всю жизни видел ласку и заботу нежно любимой матери, будущее ему улыбалось, он был уже на дороге, окончив Академию Генерального Штаба по 1-му разряду, получал хорошие назначения. По окончании Академии сын был назначен в г. Харьков, при штабе дивизии, где он прослужил три года. Он сразу приобрел любовь товарищей, да и не мудрено: нужно знать его честную, прямую натуру, обладавшую безгранично добрым сердцем. Из Харькова сын получил назначение читать лекции в Юнкерском училище в Москве. В первых числах июня я получила письмо от него, где сын сообщает, что он приезжает к нам погостить. Трудно описать мою и мужа радость. Вскоре сын приехал к нам, но глазам моим предстал не тот здоровый Коля, которого я знала, он жаловался на нездоровье и слабость, прося дать ему отдых. Невзирая на мои расспросы, что его так изменило, он все же не хотел объяснить свое душевное состояние. Вместе с тем он все томился чем-то, напуская на себя деланную веселость. Я со своей стороны, как любящая мать, все делала для него: кормила его ежедневно бифштексами, поила белым вином, дорожила его сном, надеясь, что все это принесет ему пользу, и вдруг, к моей великой радости, он в десять дней пополнел, порозовел, и явилось спокойное выражение лица, ко всему еще он начал купаться и делал моцион. В Одессе сын встретил своих товарищей по Академии - Измайлова, Сулькевича, Картаци. Милые это люди, с ними он проводил приятно время, а с Сулькевичем и Картаци поехал даже путешествовать на две недели в Константинополь. Но время пребывания сына моего у нас пролетело так быстро, что мы и не заметили, что он уже собирался уезжать в Москву, где была уже скверная погода, - холода и дожди, а у нас совсем тепло, и это сильно огорчало меня. Выехал он от нас 20 августа 1899 года. Погода же была убийственная, сырость и вечные дожди, и вот в один из таких дней он простудился. Чувствуя себя плохо и будучи в лихорадочном состоянии, с болью в груди, он не хотел поберечь себя и, отдавая долг службе, не хотел пропускать лекций. И когда он потерял окончательно силы и боли в груди усилились, то тогда он принужден был прекратить свои лекции, но, если б кто знал, как мучило его это сознание, что он не может нести службы. Болезнь, между тем, брала свое и упорно развивалась. Он пригласил к себе доктора, прося освидетельствовать себя, и доктор нашел, что у него лишь простуда, но ничего опасного нет. Доктор Курдюмов прописал ему порошки и велел грудь натирать скипидаром, найдя, что запускать простуду нельзя.
Так бедный сын начал таять, вдали от родных, не сознавая своей опасности. Бывшая казенная прислуга сына, его денщик, просил сына полечиться, временно не выходить из дому, но он, как честный служака, не хотел и слышать об этом, что и привело к роковой развязке… И вот ночью как-то сын почувствовал себя плохо, денщик уже собрался спать, как вдруг слышит какой-то
Я просила у доктора разрешение перевезти сына в Одессу, так как там еще тепло, и на это он дал свое согласие. Медлить нельзя было, и начались наши сборы. Сын бедный кашляет, идет горлом кровь. В вагоне было душно, он задыхался. Мне так тяжело было видеть его угасающим, что не раз утирала я украдкой скатившуюся слезу, при встрече взглядов с сыном всегда старалась быть спокойной, чтобы он не понял опасность своего положения. Какая ужасная минута была, когда поезд подошел к Киеву и вместо обыкновенной радостной встречи, его встретили товарищи и носилки. Бедняжку бережно уложили и понесли на вокзал, где мы отдыхали три часа, ожидая поезда в Одессу. Надо тут было видеть любовь товарищей, как все окружили его, как каждый хотел сказать ему свое утешительное приветствие, и сын мой, видя это, положительно ожил. У него неизвестно откуда явилась бодрость духа, оживление и он немного даже поговорил. Тяжело было сознавать, что он такой же молодой, как и его товарищи, но что уже не жилец земной. Доехали мы до Одессы. На вокзале встретил нас мой муж. Войдя в вагон, он и не предполагал, что сын так серьезно болен, но когда увидел его, то горько, горько заплакал.
Пригласили сейчас же доктора Сабанеева. Доктор Сабанеев, выслушав его, сказал, что у него острая простуда; прописал микстуру и велел принимать два раза в день по ложке. Когда доктор уходил, я его спросила еще раз, что у моего сына, он опять сказал, что острая простуда, но я видела по лицу доктора, что у моего сына опасная болезнь и просила не скрывать от меня. Со слезами на глазах я упросила доктора Сабанеева пригласить консилиум, что он обещал. Мужа же я просила пригласить военных врачей. Приехали доктора Петровский и Сахаров, лечивший командующего войсками Одесского военного округа графа Мусина-Пушкина. Они выслушали сына, сказали, что острая простуда, прописали успокоительные порошки и уехали. Сын между тем задыхается, харкает кровью, жалуется, что мало ему воздуха, и чтобы облегчить его страдания, перевозили мы его с мужем из комнаты в комнату.
Наконец, приезжает доктор Сабанеев и с ним доктор Бурда. Они оба выслушали сына, осмотрели его, и доктор Бурда нашел, что у сына опасная болезнь, посоветовав его немедленно везти на излечение в Египет. Сыну же, вместо успокоения, доктор Бурда объявил категорически, что если он не поедет в Египет, то умрет через две недели. Вхожу я потом к сыну, а он мне говорит: «Хочешь, мама, чтобы я скоро умер, то оставь меня здесь, а если хочешь, чтобы я жил, то вези меня в Египет». Ну, каково же бедному сыну было выслушать этот приговор. Решение ехать было бесповоротное, надо было собираться скорее в дорогу, а тут я тревожилась еще, как оставить одного старика-мужа, надо было уложиться, всем распорядиться.
Грустно мне было ехать в чужую, неизвестную страну с больным сыном и покидать старого, не совсем здорового мужа; откладывать же поездку нельзя было. Наконец, пароход отошел, зашумели кругом волны, и с каждой минутой все больше и больше терялось очертание Одессы. Сын лежал, тяжело дыша, и все стонал, а кругом волны своим ревом все заглушали, и тяжело было у меня на душе, невзирая на новую обстановку - картину бесконечного моря; и притом началась у меня ужасная головная боль. И вот среди моих горьких дум вдруг сын подзывает меня к себе и говорит слабым голосом: «Мама, не дай меня выбросить за борт, если я умру». Он чувствовал себя очень плохо, сказав эти душу раздирающие слова. Когда он вздремнул, то я вышла на палубу поискать доктора или фельдшера. Капитан парохода рекомендовал мне пароходного фельдшера, фельдшер пригласил доктора, мы познакомились, и я просила его незаметно расспросить сына о болезни. Когда же доктор вышел на палубу, он мне сказал, что у него скоротечная чахотка, что у него большая каверна в правом легком и что он больше трех месяцев не проживет. Я заранее знала, что лишусь моего единственного, дорогого сына, и что должна все же ехать в неизвестную страну, и что-то там нас ожидает. И как ни грешно докторам, зная заведомо, даже видя уже слабость больного, все же посылать на излечение, лишь бы отделаться от такого неизлечимого человека, и как безжалостно эти доктора истерзали мою душу, послав меня, нервную, полную горя, женщину, в такую даль. Сын мой слабел все больше, питания на пароходе никакого для больного, потому что кормят плохо, и я питала его лишь только яйцами и печеными яблоками, взятыми мною из Одессы. Наконец, добрались мы до Александрии, но очень поздно, так что надо было ночевать на пароходе.