«Русские идут!» Почему боятся России?
Шрифт:
Точка зрения Кириллова была, по российским понятиям, слишком непривычна, а главное, шокирующее откровенна, и Анна Иоанновна сочла за благо для начала действовать по старинке. Тем паче что шла война с Турцией и с мусульманским бунтом в сердце Империи, к которому, как полагали (и правильно полагали) в Тайной канцелярии, приложили руку спецслужбы Порты, следовало кончать как можно быстрее. Такой подход был по душе и Румянцеву, в кратчайшее время разославшему по всем дорогам призыв прекратить «замешания» и прибыть в Мензелинск с повинной. В воззваниях особо отмечалось, что обсуждению не подлежит только вопрос о строительстве Оренбурга, а все прочие претензии будут рассмотрены, учтены и решены по справедливости. Если же такие условия не подходят, то, кто не спрятался, я, генерал-лейтенант Румянцев, не виноват. Призыву вняли многие, в первую очередь, из взявшихся за оружие из чистого принципа: немало влиятельных старшин (кстати, и Акай Кусюмов), явившись с повинной в Мензелинск, получили полное прощение и разъехались по юртам. Правда, Кильмяк-абыз и другие бии Ногайской дороги, интересы которых строительство Оренбурга затрагивало впрямую, внять увещеваниям не пожелали, но бунт на Казанской дороге осенью почти угас, а эпицентр событий сместился на юг и восток.
Новое мышление
Примерно в это время, с подачи идеологов типа муллы Бепени Торопбердина, полагавшего ненормальной ситуацию, когда мусульмане подчиняются «неверным»,
Короче говоря, полиглот, умница, умелый администратор и тонкий дипломат. Даже больше. Петр Рычков в «Истории Оренбургской» указывает, что «киргиз-кайсаки, башкирцы и прочие народы за силу и убедительность его речей почитали его человеком сверхъестественным и едва ли даже человеком». Так вот, полковник Тевкелев не просто полностью поддерживал Кириллова, но настаивал на большем. «Как сам природный азиатец и с азиатцами дружный, – писал он, – свидетельствовать могу, что оные азиатцы милость и ласку принимают как слабость, а слабости не любят, если же быть суровым, такое только обращение им и в науку, и по нраву». Так и действовали. Лучший пример: вошедшая в сказания деревня Сеянтус, все население которой (около тысячи душ) было, согласно тому же Рычкову, «за одну ночь перестреляно и штыками переколото, а иные забраны в один амбар и тут огнем сожжены». Инцидент прогремел столь скандально, что Румянцев подумывал даже, не отдать ли Тевкелева под суд, однако полковник дал исчерпывающие объяснения своему «зверскому деянию». Согласно его рапорту, узнав о «скоплении близ многой воровской силы, числом тысяч в пять» и располагая всего лишь двумя тысячами штыков и сабель, из которых «к делу вполне были готовы драгуны, тептярские же и мишаркие люди, хоть и храбры, выстоять едва ли б смогли», военным советом было решено «к оному воровскому многолюдному собранию за показанными обстоятельствами не пойти, а пойти для искоренения и выискивания воров» в одну из мятежных деревень, встретив же там сопротивление (жители попытались атаковать спящих солдат), сделал то, что сделал, поскольку «хотя то и зверство, но и нравы тут зверские, а услыхав про такое, бунтующие согласники могут приттить в страх и разделение, ибо принуждены будут своих жен и детей охранять». Далее Алексей Иванович выражал готовность «пострадать», однако командующий, учитывая, что тактика полковника себя оправдала («многая воровская сила» после резни в Сеянтусе таки разбежалась по домам, так в войну и не вступив), дело постановил закрыть.
Новый курс
Как бы то ни было, невозможность решить вопрос по старинке, не отказываясь от строительства Оренбурга и заводов, в столице поняли, придя, кроме того, к мнению, что «священная война» окончательно подтверждает соучастие в случившемся вражеской (крымской и турецкой) агентуры, что в принципе было не столь уж далеко от истины. В связи с чем действия Тевкелева были признаны «здравыми», а точка зрения Ивана Кириллова, полгода назад сочтенная чересчур радикальной, становится востребованной. В феврале 1736 года Анна Иоанновна подписала два Указа на основе его проектов, юридически закрепив новации. Для защиты «всякого мирного люда» (православных и «верных магометан») предписывалось «где возможно, селения укрепить полисадником или окопать рвами, а для обороны, ежели надежные люди, определить ружья». То есть создавали своего рода «милицию», в то же время запрещая башкирам «владеть оружием и ковать оное, для чего кузницам их разорение учинить». Для природных воинов и охотников такой запрет означал коренной перелом жизненных устоев. Но еще убойнее оказались статьи Указов, фактически отменявшие жалованные грамоты Грозного. В частности, отменялся действовавший около века запрет на продажу и долгосрочную аренду вотчинных угодий. Отныне покупать и закреплять за собой эту землю разрешалось всем, кто того пожелает. Еще сильнее по «старым правам» били «милости», вводимые Указами для «припущенников». Служилым мишарам предоставлялось право «от башкирцев быть вполне отделенными, и за их верность и службу… земли и угодья, которыми они по найму у башкирцев владели, те дать им вечно, безоброчно», а тептяри и бобыли «за претерпенное их разорение от воров-башкирцев» освобождались от зависимости и объявлялись «своих земель полными хозяевами».
О том, что с момента обнародования Указов за участие в мятежах, в какой бы форме оно ни выражалось, полагались жестокие наказания, говорить излишне. А чтобы сомнений не возникало, местному начальству было четко указано, что «бунтовщиков всякими мерами искоренять и жилища их разорять, а пойманных воров с подвориками… на страх другим, по своей воле на месте казнить смертию…» отныне не их право, а их долг и обязанность. Что и стали претворять в жизнь – Кириллов, похоже, с удовольствием, а Румянцев с чувством облегчения от того, что стало, наконец, ясно, что делать. А поминание «подвориков» и вовсе развязывало руки. Называя вещи своими именами, это был террор. Но террор обоюдный. Бунтовщики, терпя поражения, вымещали досаду на мирном населении, причем в масштабах, заслуживших отдельного рапорта в столицу («…воры многих доброжелательных башкир побили, домы их без остатку разорили»), «доброжелательные башкиры» и (особенно) «припущенники» из разоренных деревень отвечали им «оком за око». На этом фоне поведение регулярных войск выглядело очень даже прилично.
А нас-то за что?
Как и предполагалось,
А между тем это самое все только начиналось…
Глава XI. ВОЛКОГОЛОВЫЕ (6)
Всего лишь одна смерть
Виновником следующей, не очень ожиданной вспышки мятежа многие исследователи считают Ивана Кириллова, который, по их мнению, решив, что дело сделано, перебрал по части репрессалий. В какой-то степени это верно. В отличие от предшественников, Иван Кириллович не довольствовался принесением сложившими оружие мятежниками коллективной повинной, через старшин, как было заведено, а потребовал, чтобы каждый «вор» покаялся лично, отдав в качестве штрафа за участие в «мерзостном деле» лошадь. Это напрягло еле-еле притихший край, и не без оснований. Во-первых, «самоличные» повинные откладывали признание кланов и племен «мирными», а следовательно, они по-прежнему считались бунтовщиками и подлежали как минимум реквизициям. Во-вторых, по правилам, признаваемым русскими властями, две лошади на семью считались ее неотъемлемым достоянием, конфискации не подлежащим. Платить за «младших», не имевших третьей лошади, согласно обычаю, пришлось бы старшинам, поскольку же в ходе событий башкиры изрядно обезлошадели, выходило так, что «старшим» пришлось бы отдать всех своих лошадей, оставшись нищими. Столкнувшись с такой перспективой, старшины Сибирской и Ногайской дорог, собравшись «человек со 100 и больши и советовали, что такого штрафа не давать, а лутче власти российской отложитца и русских людей разорять». Однако Кириллов, сам понимая, что перебрал, почти сразу отменил распоряжения о взимании штрафных лошадей и «самоличной присяге», как ошибочные, оставив их в силе лишь в отношении тех, кто все еще не собирался сдаваться, так что упреки в его адрес по этому поводу все же вряд ли можно считать справедливыми. Виноват он, скорее, в том, что в середине апреля 1737 года умер от чахотки, что было тотчас расценено скрывающимся в лесах Бепеней и прочими как «знамение Аллаха» и сигнал к новой «священной войне», на что многие башкиры, имеющие основания мстить, клюнули. Жуткого Кириллова они боялись, а назначенный ему на смену Василий Татищев был незнаком и потому страха не внушал. Позже «волкоголовые» поймут, как трагически ошиблись, – в отличие от Ивана Кирилловича, башкир, похоже, просто ненавидевшего, Василий Никитич никаких предубеждений не имел, но характером был не менее крут. Однако, чтобы понять это, нужно было время. А ждать не хотелось. Хотелось действовать.
Сразу по получении известия о смерти «Кара-Кирилы» на Сибирской, Осинской, а затем и Ногайской дорогах начались серьезные беспорядки. Невесть откуда возник Бепеня, объявивший об уходе башкир «из-под руки белого царя» и начавший рассылать по краю «указы», якобы присланные крымским ханом и султаном Порты, якобы обещавшими башкирам прислать на подмогу сто тысяч всадников, – и в это верили. В конце апреля крупные отряды бунтовщиков атаковали только-только заложенные крепости, сумев некоторые, где стены еще не были возведены, захватить и сжечь, а в мае «сущая орда» батыра Кусяпы, мстившего за двух погибших братьев, напала даже на лагерь генерала Соймонова, главкома войск Башкирской комиссии, нанеся серьезные потери в живой силе. Впрочем, как только эффект внезапности рассеялся, стало ясно, что на серьезные дела «непримиримые» не способны, а «малая война», хотя и досаждала властям, но не приносила желаемых результатов. Набеги на небольшие русские поселки, грабежи и убийства ничего не меняли, зато желание властей примерно наказать «воров башкирцев» и навсегда покончить с беспорядками росло. Дошло до того, что русские начали казнить пленных теми же методами, какими казнили пленных бунтовщики.
Дальше всех в этом смысле зашел все тот же полковник Тевкелев, стремившийся восстановить утраченное после смерти Кириллова положение «серого кардинала». Подав новому начальству обстоятельный доклад о недавнем нашествии джунгар на казахов и организации ими голода, лишившего казахов возможности сопротивляться, Алексей Иванович предлагал «переять тот зюнгорский обычай», поскольку «гладом можно наивяще их привесть в ослабление и покорность». Исключение делалось только для тех, «кои, принеся повинную, ведомо по домам сидят», но не более 3 пудов на семью, «ради того, штобы с ворами не делились». Впрочем, это предложение было оценено Татищевым как «вовсе богопротивное», и Сенат, куда он его все-таки переслал, с мнением Василия Никитича согласился.
Мы мирные люди
Как бы то ни было, шансов у мятежников не было. Никаких. Прекратить «безобразие» их уговаривали даже те, кого при всем желании нельзя было записать ни в «мунафики», ни в изменники. «Ежели вы все не придете с повинною, – писал Бепене сам Кильмяк-Абыз, «пущий заводчик» прошлогоднего бунта, – то все вы з женами и з детьми погибнете, и всем людям много беды зделаете». Примерно то же самое писали тому же Бепене, влияние которого на «воров» признавали все, и его старый друг Юсуп Арыков, еще один «пущий заводчик», и мулла Юлай, как и Бепеня, считавший, что башкирам нужно «с под руки царя неверного пойти под руку царя правоверного». В сущности, довольно скоро поняли это и сами вожаки «непримиримых», тем более что ни один гонец, посланный на юг, в Крым и к ногаям, так и не вернулся. В июне 1738 года ими было отправлено русским властям письмо, где говорилось, что если «с них лошадей в штраф править и городов на их земле строить не будут, то хотят притти в подданство Е. И. В-ву. А ежели де штраф будут править и городы на их земле строить, то хотят все быть в противности и бунтовать до последнего человека». Иными словами, требования выставляли, как после победы, а это исключало возможность компромиссов: вопрос о строительстве городов и крепостей, естественно, не подлежал обсуждению, снять же это условие «непримиримые» еще считали невозможным.