Русские поэты 20 века. Люди и судьбы
Шрифт:
«Подрабатывал» также детскими стихами, рецензиями, газетными статьями.
Выглядит он со второй половины 1920-х годов плохо – гораздо старше своего возраста. Начинаются сердечные припадки, появляется одышка. Живет на съемных квартирах, а также у родственников и друзей. Жена часто болеет… Юрий Олеша вспоминал о своей встрече с поэтом: «В Харькове кто-то мне сказал: «Вот это Мандельштам». По безлюдному отрезку улицы двигались навстречу мне две фигуры – мужская и женская. Мужская была неестественно расширившаяся от шубы явно не по росту, да еще и не в зимний день. На пути меж массивом шубы и высоким пиком меховой же шапки светлел крошечный
Очень неприятным и тяжелым для него оказался публичный скандал, вызванный тем, что в опубликованном в 1928 году издательством «ЗИФ» романе Ш. де Костера «Тиль Уленшпигель» (перевод А.Горнфельда и В.Корякина, обработка О.Мандельштама) на титульном листе поэт был ошибочно указан как переводчик. А.Горнфельд обвинил Мандельштама в плагиате. Разбирательство перенесли в литературно-ведомственные и судебные инстанции. Травля поэта растянулась на несколько лет, и в результате он потерял даже поденную переводческую работу в издательствах.
Сюда же примыкает еще один инцидент: «общественный суд» (1932 год) над Мандельштамом – по поводу пощечины, нанесенной им «советскому графу» и «придворному писателю» А.Н. Толстому…
Но именно в атмосфере этой удушливой личной неустроенности к Мандельштаму приходит новое «поэтическое дыхание». Благодаря содействию своего единственного «благодетеля» из власть имущих Н.Бухарина, летом и осенью 1930 года состоялось его путешествие на Кавказ. В Армении он посещает Ереван, отдыхает на озере Севан, знакомится с биологом Б.Кузиным – поклонником его стихов, а затем и надежным другом. В Тифлисе (октябрь 1930 года) к нему возвращается дар стихотворчества: появляется цикл «Армения», создаются лирические шедевры («Куда как страшно нам с тобой…» и др.). Он вновь ощущает себя поэтом, и вдохновение снова кипит в его крови – как шампанское:
Как люб мне натугой живущий,
Столетьем считающий год,
Рожающий, спящий, орущий,
К земле пригвожденный народ.
Твое пограничное ухо –
Все звуки ему хороши –
Желтуха, желтуха, желтуха
В проклятой горчичной глуши.
Октябрь 1930
Двадцатые годы с их сомнениями и ущербностью закончились. О.М. обрел в себе внутреннюю свободу и вернул поэтический голос. Вскоре приходит интерес к итальянскому языку, и возникают (1933 год) потрясающие «итальянские» стихи – с пряным ароматом Средневековья.
Мандельштамовские строки о родной русской поэзии – столь же личностно-сокровенны, сколь и глубоки: поэту близка традиция Г.Державина, Е.Баратынского, Ф.Тютчева, А.Фета, но и поиска новых путей в искусстве он отнюдь не отрицает, напротив – очень тонко и точно воспринимает и оценивает их. Ну а, например, в его стихотворении «Импрессионизм» (1932 год) воссоздается едва ли не лучший русскоязычный поэтический образ этого модернистского течения:
Художник нам изобразил
Глубокий обморок сирени
И красок звучные ступени
На холст, как струпья, положил…
Угадывается качель,
Недомалеваны вуали,
И в этом солнечном развале
Уже хозяйничает шмель.
Стихи 1930-1937 годов – это мощный вал новой поэзии Мандельштама. Хотя его творческие периоды вовсе не наглухо отделены друг от друга: многое в них перетекает из предшествующего – в последующий, передается – подобно эстафете. В общем же в 1930-е годы им создана примерно половина всего стихотворного наследия (притом, что многие тексты этого периода не сохранились – утрачены либо уничтожены). Каждое стихотворение в это время пишется как последнее в жизни – предсмертное. Поэт стоял на краю гибели и ждал ниминуемого конца.
И если предыдущая мандельштамовская поэтика (1916-1925 годы) – это «пир ассоциаций», то в 1930-е годы – это культ творческого порыва и метафорического шифра.
Историзм поэта в эти годы обернулся острым чувством современности. Мерило ценностей жизни для него – судьба сосуществующего с ним в одном времени человека.
Л.Гинзбург ярко воспроизводит словесный портрет Мандельштама этого периода (начало 1930-х годов):
«Мандельштам невысок, тощий, с узким лбом, небольшим изогнутым носом, с острой нижней частью лица в неряшливой почти седой бородке, с взглядом напряженным и как бы не видящим пустяков. Он говорит, поджимая беззубый рот, певуче, с неожиданной интонационной изысканностью русской речи… Читая, он покачивается, шевелит руками; он с наслаждением дышит в такт словам…
Мандельштам слывет сумасшедшим и действительно кажется сумасшедшим среди людей, привыкших скрывать или подтасовывать свои импульсы. Для него, вероятно, не существует расстояния между импульсом и поступком». (11)
У него не было никаких внешних признаков «литературного величия». Обыденный язык поэта – «немного богемный, немного вульгарный». Но стоит «нажать на важную тему» – и «распахиваются входы в высокую речь». Он говорит словами своих стихов: «косноязычно, грандиозно, бесстыдно». Он «полон ритмами, мыслями, движущимися прекрасными словами», «делая свое дело на ходу», пребывая «равнодушным к соглядатаям».
Для той же Л.Гинзбург он – «зрелище, внушающее оптимизм».
«Мы видим человека, – отмечает она, – который хочет денег и известности и огорчен, если не печатают его стихи. Но мы видим, что это огорчение ничтожно по сравнению с чувством своей творческой реализованности, когда оно сочетается с чувством творческой неисчерпаемости. Он переместился туда всем, чем мог – в остатке оказалось черт знает что: скандалы, общественные суды.
Мандельштамовское юродство – жертва бытовым обликом человека. Это значит ни одна частица волевого напряжения человека не истрачена вне поэтической работы. Все ушло туда, а в быту остался чудак…». (12)
«Стихи перемалывают быт», – говорила М.Цветаева. Мандельштам стал эталоном поэта, поднявшего голос против своего «волчьего» времени и бесчеловечного государства, уничтожившего личность. Иначе он просто не мог бы оставаться поэтом, а такой исход был бы выше его сил – неприемлем и невыносим…
Над своими стихами в советскую эпоху – во времена личной бесприютности и обездоленности – Мандельштам работал чаще всего ночью: в переполненной коммунальной квартире лишь тогда можно было остаться наедине с собой – чтобы услышать внутренний ритм, проникнуться духом музыки. Он «проборматывал» приходящие строки, а потом записывал их – «с голоса»… Ему не нужен был письменный стол (как Пастернаку). Он сочинял стихи на ходу, и лишь в конце присаживался, чтобы их записать.