Русский Дом
Шрифт:
– О шестьдесят восьмом. Он все еще был идеалистом, верующим в мир. Он сказал, что они ни за что не пошлют танки. «Чехи – наши друзья, – сказал он. – Они как сербы и болгары. Если бы речь шла о Варшаве, то, может быть, они послали бы танки. Но против наших чехов – никогда, никогда!»
Она совсем повернулась к нему спиной. В ней было много женщин сразу. Она стояла к нему спиной и говорила с небом, но тем не менее втягивала его в свою жизнь и отводила ему роль наперсника.
Это было в Ленинграде, в августе, рассказывала она. Ей шестнадцать, и она учит французский и немецкий в последнем классе школы. Лучшая ученица, грезящая о мире во всем мире, революционерка самого романтического толка. Детство осталось позади, и она считает себя зрелой женщиной, говорила она с иронией. Уже прочитаны и Эрих Фромм, и Ортега-и-Гасет, и Кафка. Она видела «Доктора Стрейнджлава» [12] . По ее мнению, Сахаров правильно мыслит, но неверно действует. Ее беспокоит судьба русских евреев, но она разделяет точку зрения отца, что в своих бедах они виноваты сами. Ее отец был профессором-гуманитарием в университете, а училась она в школе для сыновей
12
«Доктор Стрейнджлав, или Как я научился не волноваться и полюбил бомбу» – антивоенная комедия, поставленная в 1963 году американским режиссером Стэнли Кубриком
– Мы верили, что Восток и Запад сближаются, – говорила она. – Когда американские студенты проводили демонстрации протеста против войны во Вьетнаме, мы гордились ими и считали их своими товарищами. Когда бунтовали парижские студенты, мы жалели, что не стоим рядом с ними на баррикадах, одетые в такую же модную французскую одежду.
Она поглядела через плечо и снова улыбнулась ему. Слева от нее над звездами выплыл рогатый месяц, и Барли смутно припомнилась вычитанная в каком-то романе примета, что это не к добру. На противоположную крышу опустилась стая чаек. «Я никогда тебя не покину», – подумал он.
– В нашем дворе жил человек, который отсутствовал девять лет, – говорила она. – Однажды утром он вернулся, делая вид, будто не исчезал. Отец пригласил его на обед, а потом весь вечер ставил для него пластинки. Мне тогда еще не доводилось встречать жертв недавних репрессий, и, естественно, я надеялась, что он расскажет об ужасах лагерей. Но он хотел только одного: слушать Шостаковича. В те дни я не понимала, что бывают страдания, которые нельзя описать. Из Чехословакии приходили известия о потрясающих реформах. Мы верили, что вскоре в Советском Союзе начнутся такие же реформы, что у нас будет твердая валюта и возможность свободно путешествовать.
– А где была ваша мать?
– Она умерла.
– От чего?
– От туберкулеза. Я родилась, когда она уже была больна. Двадцатого августа в Доме ученых состоялся закрытый просмотр фильма Годара. – В ее голосе снова проскользнуло самоосуждение. – Приглашение было на два лица. Мой отец, наведя справки о нравственном содержании этого фильма, не горел желанием взять меня с собой, но я настояла. И в конце концов он решил, что это будет полезно для моего французского. Вы знаете ленинградский Дом ученых?
– Вроде бы нет, – сказал он, выгибая спину.
– Вы видели «A Bout de Souffle» [13]
– Я играл в нем главную роль!
Она рассмеялась, а он отхлебнул виски.
– Ну, так вы помните, какой это сильный фильм. Да?
– Да.
– Такого сильного фильма я еще не видела. Он на всех произвел огромное впечатление, но для меня он был как гром с ясного неба. Дом ученых находится на набережной Невы. Обломок былого великолепия – мраморные лестницы и низкие диваны, на которые непросто сесть в узкой юбке. – Теперь она опять стояла к нему боком, чуть наклонив голову. – Прекрасный зимний сад и зал с тяжелыми занавесками и богатыми коврами, словно в мечети. Отец очень любил меня, но боялся за меня и держал в строгости. Когда фильм кончился, мы пошли в ресторан, отделанный деревянными панелями. Очень красивый. Мы сидели за длинными столами, и вот там я встретила Якова. Отец познакомил нас: «Вот новый гений мира физики», – сказал он. Мой отец часто позволял себе сарказм по адресу молодых людей. К тому же Яков был красив. Я кое-что слышала о нем, но никто не сказал мне, насколько он раним – скорее как художник, чем ученый. Я спросила его, чем он занимается, а он ответил, что вернулся в Ленинград вновь обрести невинность. Я засмеялась, чего он не ожидал от шестнадцатилетней девочки. Мне, сказала я, кажется странным, что ученый вдруг ищет невинность. Он объяснил, что в Академгородке слишком уж блистал в некоторых разделах науки и в результате им слишком уж заинтересовались военные. Оказалось, что в физике различие между исследованиями в мирных и военных целях нередко крайне мало. Теперь они предлагают ему все – привилегии, деньги для исследований, но он отказывается, поскольку хочет сохранить свою энергию для мирных целей. Это их разозлило, потому что обычно они, вербуя цвет нашей науки, не получают отказов. Вот он и вернулся в свой старый университет, чтобы вновь обрести невинность. Сначала он собирался заняться теоретической физикой и искал поддержки у влиятельных людей, но они уклонялись из-за его позиции. Ленинградской прописки у него нет. Он говорил очень свободно, как иногда случается с нашими учеными. И еще он был энтузиастом Академгородка. Рассказывал об иностранцах, которые приезжали в те дни, о молодых блестящих американцах из Стэнфорда и Массачусетского технологического института и об англичанах. Он рассказал о художниках, которые были запрещены в Москве, но могли выставляться в Городке. Семинары, бурный темп жизни, свободный обмен идеями и – как я была уверена – любовью. «В какой другой стране, кроме России, Рихтер и Ростропович поехали бы специально играть для ученых? А Окуджава бы пел? А Вознесенский читал свои стихи? Вот мир, который мы, ученые, должны построить для других!» Он шутил, а я смеялась, как зрелая женщина. В те дни он был очень остроумным, но был и уязвимым, как сегодня. В нем живет ребенок, который отказывается взрослеть. Он сочетает в себе художника и педанта. Уже в то время он откровенно критиковал некомпетентность властей. Он сказал, что в универсаме Городка столько яиц и колбасы, что туда приезжают на автобусах жители Новосибирска, и к десяти часам утра все полки уже пусты. Почему должны ездить люди, а не колбаса? Наоборот было бы много лучше! Никто не убирает мусор, сказал он, и часто выключают электричество. Иногда мусора на улицах бывало по колено. И они называют это научным раем! И я высказала еще одно не по годам зрелое замечание. «Обычная беда любого рая, – сказала я. – Там некому убирать мусор». Все засмеялись. Я имела огромный успех. Он описывал, как старая гвардия пытается постигнуть идеи молодых и как они отступают, недоверчиво покачивая головами, словно крестьяне, которые впервые увидели трактор. Ничего, сказал он, победа останется за прогрессом. Он сказал, что бронепоезд революции, который Сталин пустил под откос, наконец-то вновь катит по рельсам и следующей остановкой будет Марс. Вот тут мой отец вставил свой очередной сарказм. На его вкус, Яков слишком уж много разглагольствовал. «Но, Яков Ефремович, – сказал он, – ведь Марс, кажется, бог войны?» И Яков сразу задумался. Мне в голову не приходило, что человек способен так быстро измениться – только что бесконечно смелый, а миг спустя одинокий и расстроенный. И повинен в этом был мой отец! Я безумно на него рассердилась. Яков искал точку опоры, а отец вверг его в отчаяние. Яков рассказывал вам о своем отце?
13
«На последнем дыхании» – первый полнометражный фильм Жана Люка Годара
Она сидела, откинувшись на скат крыши, вытянув длинные ноги, туго обтянутые платьем. Небо позади нее темнело, звезды и месяц набирали яркость.
– Он сказал мне, что его отец умер от переизбытка интеллектуальности, – ответил Барли.
– Совсем отчаявшись, он принял участие в лагерном восстании. Много лет Яков не знал о его смерти. Однажды к нему домой пришел старик и сказал, что застрелил его отца. Он был лагерным охранником и по приказу расстреливал восставших. Расстреливали их из автоматов, десятками, в Воркуте, недалеко от железнодорожной станции. Охранник плакал. В то время Якову было всего четырнадцать, но он простил старика и угостил его водкой.
«Я бы не смог, – подумал Барли. – Я не того масштаба».
– В каком году расстреляли его отца? – спросил он. Будь хомяком. Ни на что другое ты не годишься.
– По-моему, весной пятьдесят второго. Пока Яков молчал, за столом принялись горячо обсуждать события в Чехословакии, – продолжила она на своем безупречном антикварнейшем английском. – Кто-то сказал, что правящая банда непременно пошлет танки. Мой отец был в этом уверен. Кто-то заметил: «И правильно сделают». Отец сказал, что сделают независимо от того, правильно это или нет. Красные цари, сказал он, делают, что хотят, как в свое время белые цари. Система победит, потому что победа всегда остается за системой, и система – наше проклятие. Мой отец был неколебимо убежден в этом, как впоследствии и Яков. Но в то время Яков все еще твердо верил в революцию. Он хотел, чтобы смерть его отца была не напрасной. Он внимательно выслушал моего отца, но потом перешел в наступление. «Они никогда не пошлют танки, – сказал он. – Революция выживет!» Он ударил кулаком по столу. Вы обратили внимание на его руки? Как у пианиста, белые, тонкие. Он порядочно выпил. Пил и мой отец, и тоже рассердился. Он хотел, чтобы его оставили в покое с его пессимизмом. Именитый гуманитарий, он не желал, чтобы ему противоречил молодой технарь, которого он считал выскочкой. Может, отец и ревновал, потому что, пока они ссорились, я по уши влюбилась в Якова.
Барли еще глотнул виски.
– И вас это не шокирует? – негодующе спросила она и улыбнулась. – Шестнадцатилетняя девочка и – опытный тридцатилетний мужчина?
Барли не находил что сказать, но ей, видимо, была нужна его поддержка.
– У меня нет слов, но в целом им обоим, по-моему, очень посчастливилось, – сказал он.
– Когда вечер кончился, я попросила у отца три рубля, чтобы пойти с друзьями в кафе «Север» съесть мороженого. На ужине было несколько дочек академиков, моих соучениц. Мы собрались, и я пригласила Якова с нами. По дороге я спросила, где он живет, и он ответил: «На улице профессора Попова». А потом спросил меня: «Кто такой Попов?» Я рассмеялась. «Каждый знает, кто такой Попов, – сказала я. – Попов был великим русским изобретателем радио, который передал сигнал даже раньше Маркони», – ответила я ему. Яков не разделял моей уверенности. «Возможно, Попова и вовсе не было, – сказал он. – Возможно, его придумала партия, поддерживая нашу русскую навязчивую идею, будто мы все изобрели первыми». Из этого я поняла, что он еще борется с сомнениями относительно того, что будет в Чехословакии.
Чувствуя себя полным дураком, Барли кивнул с умным видом.
– Я спросила его: в какой квартире он живет – в коммунальной или отдельной? Он сказал, что это комната его старого друга еще по ЛИТМО, но тот работает в особой ночной лаборатории, и видятся они редко. Я сказала: «Покажите мне, как вы живете. Мне хочется убедиться, что вам там удобно». Он стал моим первым любовником, – сказала она просто. – Он был очень нежным, как я и ожидала, но и очень страстным.
– Браво, – сказал Барли так тихо, что, возможно, она и не расслышала.
– Я провела с ним три часа и уехала домой на последнем поезде метро. Отец ждал меня, а я говорила с ним, как чужая, будто пришла в гости. Я так и не заснула. На следующий день я слушала последние известия на английском по Би-би-си. Танки вошли в Прагу. Отец, который это предсказывал, был в отчаянии. Но беспокоилась я не из-за отца. Вместо школы я пошла к Якову. Его товарищ сказал, что я найду его в «Сайгоне», как неофициально назывался кафетерий на Невском проспекте, самое подходящее место для поэтов, торговцев наркотиками и спекулянтов, но никак не для профессорских дочек. Он пил кофе, но был пьян. С тех пор, как он услышал это известие, он пил водку. «Твой отец прав, – сказал он. – Победа всегда остается за системой. Мы говорим о свободе, но мы угнетатели». Через три месяца он вернулся в Новосибирск. Он был зол на себя, но все равно поехал. «Это выбор между тем, чтобы умереть от безвестности, и тем, чтобы умереть от компромисса, – сказал он. – И поскольку это выбор между смертью и смертью, почему бы не предпочесть ту, что сулит больше удобств?»