Русский роман
Шрифт:
«По ночам мы купались в реке, под прикрытием камышей и тростника, и Шуламит сверкала, как аист в кустах».
«Она спала со всеми офицерами, — сказал я. — И со старыми генералами Красной армии. Все знают, что она делала. Из-за нее ты не спал по ночам. Из-за нее умерла бабушка».
Дедушка встал, с трудом приподнялся на кончиках пальцев и ударил меня кулаком по лицу. Он был так стар и слаб, что совсем не сделал мне больно, но я сразу же вспотел, как старая лошадь на осенней борозде, и на мои глаза навернулись слезы.
Шуламит проснулась, и я выбежал из времянки. Через полчаса они вышли погулять, и я пошел за ними, на расстоянии.
155
«…нет у человека преимущества перед скотом» — Екклесиаст, 3:19
«Ты только посмотри на них, — сказал Ури, подойдя и встав рядом со мной. — Прямиком из какого-нибудь русского романа».
Месяц спустя они переехали в дом престарелых. До самого смертного часа дедушка мстил ей своей любовью — расчетливой, сдержанной, точно отмеренной, непрерывной, холодно-умелой и бессердечно-искусной, теми древними и мягкими движениями блаженства, которые заставляли Шуламит сбрасывать седую листву, царапать стены и бить ногами, насколько это позволяла боль в старческих суставах.
А потом, как писал мне Ури после дедушкиной смерти, дедушка ушел и все пошло под откос. Крики Ривки стали всемеро громче, молчание и борозды Авраама углубились, а я почти перестал есть, потому что в моем желудке вырос и набух огромный клубень тоски. Слух прошел по стану, ворвался в стойла и птичники, прошелестел над садами: Миркин ушел из дому. За считанные дни дикая акация овладела цветником и огородом возле нашей времянки. Черные муравьи с подтянутыми к самой спине подбрюшьями носились по полу, как безумные. В дедушкином саду рухнули три отчаявшихся миндальных дерева, опустевшие стволы их заполнились белым порошком сомнений. Табанос, эти беспощадные коровьи мухи, завладели нашим двором, и их короткие сильные хоботки буравили кожу, оставляя после себя кровоточащие дыры и обезумевших животных, не способных сосредоточиться на работе.
Когда колючки дикой степной акации пробили доски пола и их уродливые плоды вздулись прямо перед моими глазами, точно злокачественные опухоли, я поднялся с кровати, позвал Иоси, и мы вместе вышли в сад, вооружившись мотыгами. Мы пытались докопаться до тех длинных и жестких главных корней, что тянулись под землей и выпускали проклятие своих отростков над ее поверхностью. Через день Иоси отчаялся. Его ладони покрылись пузырями, и вечером он не мог распрямиться.
«Безнадежное дело, — сказал он мне. — Нужно просто раз в неделю обрубать их сверху и поливать бензином, вот и все».
Но
Глубокая траншея, которую я когда-то прорыл, пересекала двор и выходила в поля. Мощными ударами мотыги, выворачивая огромные комья земли, я продлил ее в сад, прорезал участки, засеянные кукурузой и клевером, прошел через заброшенные зенитные позиции англичан, вспугивая медведок и кротов, выбрасывая наружу черепки и ошалевших многоножек. По пути я обрубал каждое боковое ответвление коренного ствола и четыре дня спустя распрямился и увидел перед собой наш ручей.
Здесь, в том месте, где Пинес когда-то встретил старого пахаря-араба, у малины, возле которой, сияя во тьме, лежал когда-то младенец Авраам, все еще царил страшный запах Булгакова. В воздухе еще плавали его шелковистые волосинки, и ядовитое, осклизлое дыхание гиены осело здесь на листья девясила. Туг я наконец добрался до материнского корня.
Упрямый корень, разом утолщаясь, уходил в глубину земли. Я обкрутил его вокруг своей поясницы, уперся пятками и начал тянуть. Я был тогда в хорошей форме. Сто двадцать килограммов мощного и крепкого мяса. Высокий, как мать. Сильный, как отец. Почва пучилась и мало-помалу поднималась, и толщенный светло-желтый корень постепенно вылезал из нее, выворачивая большие глыбы земли, скелеты крыс, совиный помет, оловянные бокалы для пива и смятые жестяные игрушки, еще сохранившие тепло рук немецких детишек, которые обнимали их, умирая от малярии.
Я упал на спину, и корень окончательно вырвался из земли. Его белые отростки извивались в воздухе, как безглазые черви, ищущие, за что бы зацепиться. Огромная яма разверзлась в земле. Над ней поднялось белесое и удушливое облако, в котором кишело и копошилось несметное комарье. Я заглянул в яму и увидел темные, вязкие, тяжело колышущиеся воды прошлого и маленьких личинок, всем телом прилипших к водной поверхности, сосущих воздух через тонюсенькую дыхательную трубочку и ждущих чего-то. Как все ученики Пинеса, я тоже способен был опознать личинку анофелеса, даже с закрытыми глазами.
Хриплый, глубокий рев раздался из ямы. Болото, которое отцы-основатели когда-то заточили в глубины земли, для надежности окружив его стволами высаженных вокруг эвкалиптов, теперь угрожающе ползло и пучилось мне навстречу, жадно вскипая под солнечными лучами.
Меня охватил ужас. Все слышанные в детстве жуткие истории, все забытые страхи отцов-основателей, впечатанные в мое тело, — все разом проснулось во мне. Я торопливо забросал яму землей и стал утрамбовывать ее всем своим весом и силой, танцуя над ней, как безумный.
Вернувшись домой, я обнаружил, что перистые листья дикой акации возле времянки уже свернулись жалкими, умирающими трубочками. Я вырвал их остатки из земли и отправился спать. Долгие дни я оставался в постели, вдыхая смолистый аромат деревянных стен, ветер из сада и дедушкин запах. Только тогда я начал понимать, что в огромной, давящей тени его тела моя жизнь превратилась в чахлый папоротник, в лесной перегной.
Долгие ночи лежал я, не укрываясь, и прислушивался к мелким шажкам на крыше, к дрожащему писку желто-пухих цыплят, а потом дверь открылась, вошел Авраам с бидоном в руке и сказал, что дедушка хочет молока.