RUтопия
Шрифт:
Омский историк Ю.В. Тумилович, задаваясь вопросом «Почему в Византии не было утопии?», отвечает на него так:
Византийское христианство сравнительно мало эсхатологично, а византийская эсхатология почти не знает тайны. История превращена в задачу с приложенным результатом.
И результат не замедлил приложиться. Византия действительно просуществовала тысячу лет (IV–XV века), начав беспокоиться лишь с наступлением османских орд. Но эта ее вынужденная историческая активность оказалась до предела несообразной — попросту духовным предательством самой себя. Купившись на обещания западного, латинского Рима оказать помощь в отражении турецкой агрессии, византийцы легко отреклись от своей православной идентичности, подписав с латинянами Флорентийскую унию, вновь подчинявшую всех христиан римскому папе. Призвать вместо этого на помощь недавно крещенных ими же самими северных славян им показалось «далеко и дорого»…
Латиняне
Однако Церковь, по обетованию, исчезнуть не может. Но теперь для ее нового translatio оставались только северные славянские княжества — уже христианские, но независимые ни от латинского влияния, ни от восточных орд. И среди них отчетливо выделялся один, наиболее свободный и развитый православный город — Новгород Великий. Где, кстати, также был Софийский собор, но было и оригинальное отличие: своего церковного владыку (архиепископа) новгородцы сами выбирали на вече, не дожидаясь, пока им «поставят» кого-то извне. Это было решительное отрицание ортодоксального всевластия жреческой касты, приближавшее новгородское православие к принципам раннего христианства. (-> 2–6)
Новгород вообще изначально отличался своим особым менталитетом, умея сочетать глубину православной культуры (своя школа иконописи, словесности, зодчества) с демократическим управлением и мировой открытостью, будучи полноправным членом Ганзы (тогдашнего аналога Евросоюза). И с начала XV века, словно бы в предвидении падения Константинополя, по Руси начинает распространяться апокрифическая «Повесть о белом клобуке». Белый клобук — традиционный головной убор новгородских архиепископов, и в «Повести» говорится о его переходящем статусе — от Константина Великого он попал к римскому папе Сильвестру, от того — к византийскому патриарху, а тому является во сне ангел и повелевает отправить клобук в Великий Новгород, «тамо бо ныне воистину славима есть Христова вера». Казалось бы, путь translatio ecclesii был ясен…
Не этим ли вызван внезапный, по прошествии ровно четверти века с падения Царьграда, поход московского князя Ивана III на Новгород? Москва не скрывала своего собственного желания стать новым центром христианства. Но ей мешал этот северный конкурент — вызывающе самостоятельный в политике, экономике и культуре — а теперь грозящий стать еще и мировым духовным центром.
Московская агрессия на Новгород фактически была полным аналогом османского нашествия на Царьград. Московское войско едва ли не наполовину состояло из ордынцев. Новгородскую Святую Софию, правда, в мечеть не превратили, но город точно так же подвергся варварскому насилию и грабежу, а знаменитый вечевой колокол был сброшен, что означало конец традиции древнерусского самоуправления.
Оправдывая этот набег, московские историки любят говорить о «воссоединении русских земель». Однако само слово вос-соединение предполагает некое прежде существовавшее единство, а его у Новгорода с Москвой никогда не было. Это изначально были совершенно разные цивилизации — по гражданскому сознанию, культуре, хозяйству… Их связывало только общее вероисповедание и язык — и это Москва полагала достаточным основанием для того, чтобы считать новгородцев «сепаратистами». Таковы были уроки, прилежно взятые ею у унитарной Орды.
В Новгороде же долгое время лидировала «партия» мудрой посадницы Марфы Борецкой, поддержанная большинством молодежи. Под угрозой московской агрессии они выступали за политический союз с Литовским княжеством — при безусловном сохранении православия и городского суверенитета. Кстати, Литва на это и не думала покушаться — в ней самой треть населения была православной, и официально признавалось Магдебургское право вольных городов. Но верх все же одержала «старшая партия» — сторонников Москвы. Ее представители больше доверяли московитам как «единоверцам» — за что и поплатились. Эта духовная несовместимость мистически отразилась и в том факте, что первый назначенный в Новгород после захвата московский архиепископ там долго не усидел — его вскоре уволили как «тронувшегося умом»…
Однако translatio ecclesii из Византии на Русь все же произошло — облачившись в хорошо известную формулу XVI века «Москва — Третий Рим». Хотя сам псковский старец Филофей, которому приписывается эта формула, говорит в ней не о Москве, а о «росейском царстве». У Филофея не было особых причин восхвалять Москву — почти сразу вслед за Новгородом московские войска разорили его родную Псковскую (Плесковскую) республику. Сам Филофей еще успел отписать московскому князю Василию III: «Не уповай на злато и богатство» — но ящик Пандоры был
Интересную версию альтернативной истории — «Если бы в конце XV века Новгород одержал победу над Москвой» — развил пражский филолог-славист Александр Исаченко:
После падения Константинополя (1453 г.) и вторжения турок на Балканский полуостров Москва оказалась фактически отрезанной от Византии, т. е. от того источника, из которого она черпала все свои духовные и культурные ценности. Но вместо того, чтобы повернуться лицом к европейской действительности, Московское государство строит свою идеологию на потерпевшей полный крах идеологии рухнувшей империи. Тогда как очень многое говорит в пользу того, что Новгород был в значительной степени вовлечен в процесс духовного брожения, охватившего среднюю, западную и северную Европу на исходе XV века.
Во всех странах католической Европы, в которых Реформация одержала победу, наиболее ярким и наиболее важным последствием антиримского движения была борьба с латынью и введение национального языка в область религии. Без лютерова перевода Библии в Германии не было бы Реформации. Только в связи с Реформацией складываются уже в XVI веке немецкий, литовский, словенский, венгерский и многие другие литературные языки. На фоне этих общеизвестных фактов не слишком смелым будет предположить, что и в Новгороде, и в Пскове — в центрах средневековых «ревизионистов» — существовали весьма осязаемые предпосылки для замены чуждого и маловразумительного церковнославянского языка, языком «естественным», т. е. русским.
Даже не обладая буйной фантазией, нетрудно себе представить, какое направление взяло бы развитие русского языка, если бы в начале XVI века вместо «киприановской реформы» появился полный русский текст Библии. Одна часть духовенства реагировала бы с той же враждебностью, с какой реагировала часть католического духовенства на появление лютерова перевода. «Раскол» русской православной церкви произошел бы лет на сто до никоновского раскола, только победителем вышла бы не ультрареакционная партия патриарха, а демократическая часть духовенства и просвещенного городского населения. И вместо потрясающего «Жития», писаного неистовым протопопом на малограмотном, неотесанном языке, русская литература могла иметь своих Мольеров и Расинов — современников Аввакума.
Но если утопия не сбывается — сбывается антиутопия…
Новгород, Киев, Ярославль, Рязань, Тверь, Смоленск и другие древнерусские города имели свои собственные иконописные и летописные традиции, языковые диалекты, особое искусство и фольклор — все это быстрыми темпами вело к возникновению России как континента, по многообразию даже превосходящего европейский. (-> 3–1) Москве, пресекшей эту перспективу созданием унитарного централизованного государства, насущно требовалась некая бесспорно унифицирующая и нивелирующая все значимые региональные различия политическая технология. Таковой в ту эпоху могла стать только религия. Однако найденная формула «Москва — Третий Рим» предназначалась, в основном, «на экспорт» — для оправдания своего имперского статуса. Для подчинения своей власти всего русского мира — все еще «слишком разного», даже после опричнины и смуты — необходима была какая-то внутренняя реформа, которая подогнала бы национальный менталитет под некий единый стандарт.
Никаких других рациональных причин для того, чтобы начать вдруг править все русские богослужебные книги по новогреческим образцам, не просматривается. Сами «новогреки» после падения Византии не играли уже никакой роли на мировой арене. Однако, обладая византийским имперским опытом, они могли оказаться полезным инструментом для «приведения к общему знаменателю» и какой-нибудь другой страны. С точки же зрения русского православия эти «ортодоксы» были лишь инерцией былого авторитета. Если при Крещении Русь получила ту самую религию, которая окормляла и всю огромную Византию, то теперь, после ее падения и опыта униатской измены, новогреческое православие вызывало большие сомнения относительно соответствия своим же собственным изначальным принципам. Во всяком случае, все принятые в Х веке Русью доктрины и обряды (вплоть до пресловутого двоеперстия) она сохранила в точности. Когда же сюда приехали греческие миссионеры образца XVII века, оказалось, что у них самих очень многое уже изменилось. Тем не менее, подобно латинянам, они вели себя с невероятным самомнением, все еще продолжая считать себя представителями «истинного Рима». Это было трагикомическое зрелище — как если бы выпускникам консерватории мастер-класс давал ансамбль самодеятельности из богадельни.