Чтение онлайн

на главную

Жанры

Рыбы не знают своих детей
Шрифт:

— Вот это да! — вздохнул отец и покачал головой. — Ишь куда клонишь. Хитрей самой лисички-сестрички.

— Почему это — хитрей! — возмутилась мать. — Ведь как говорится: дружба дружбой, а служба службой. Что в этом плохого, а, сосед?

Рослый, широкий в плечах Егор стоял посреди комнаты как мальчишка, которого отчитывали за какие-нибудь дурные дела, и разглядывал носы своих огромных сапожищ. Постоял, помолчал, потом как-то виновато протянул:

— Вы уж извините, соседи… Мне бы самому сообразить… Через мою дурость у вас нескладуха вышла. Спасибо, что хоть вразумили.

Егор повернулся и ушел. Отец привстал, будто собираясь догнать соседа, потом только вздохнул тяжело и сел опять на свое место.

Они погнали меня спать, а сами остались в кухне. Я еще долго слышал, как они спорили за стеной, сердитыми, приглушенными голосами. По-моему, они в ту ночь и не ложились, потому что наутро я застал их там, где оставил — в кухне: лица у обоих красные, глаза усталые, воспаленные, волосы всклокоченные, как после драки.

С тех пор они стали точно чужие. Если один в кухне, другой туда не сунется, пусть ему хоть позарез нужно. Случайно столкнутся в комнате — один непременно поспешит уйти, будто двоим там тесно — воздуха, что ли, не хватает. Они и раньше не слишком много беседовали между собой, отца, например, всегда раздражали разговоры о насущных делах, которые заводила мать. Допустим, выдался погожий день, мать рада: постиралась, развесила белье, и до чего же славно сушится, и так далее, а отец слушает ее хмуро, без интереса — он и сам знает про белье, как-никак помогал полоскать, натягивал во дворе веревку. А если настроение у матери скверное, она начнет загибать пальцы: то-то да то-то сделала, ох, сил больше нет, все кости ломит, руки-ноги сводит. «Брось ты, — скажет отец, — всем нелегко, надо потерпеть…» Попытается заговорить о будущем, загадать: что-то нас ожидает через год или два, начнет перечислять все дела, которые надо переделать до зимы, а мать не слушает, все о своем рассуждает: слава богу, вчера коровушка дала целое ведро молока, слава богу, отхватила в магазине отрез на пальто, бабы-то чуть не поубивали друг дружку за эту материю, и дальше, и дальше, пока не переберет все события сегодняшние да все вчерашние. Не могли они найти общий язык. Разве что один из них вдруг вспомнит Литву. Тогда у обоих лица добрели, светлели, будто их солнцем озарило. Они называли какие-то незнакомые мне имена, гадали: живы те люди или нет, богаты ли, здоровы ли, а то принимались перечислять неведомые мне кушанья, вспоминали какой-то ручей и старый дуб на берегу, говорили о ярмарках и всяких праздниках, которых здесь, в Сибири, никто не справляет… Обыкновенно эти разговоры кончались тем, что мать начинала утирать слезы, а отец доставал из шкафчика бутылку с водкой, и оба выпивали по стопке. А после той памятной ночи они перестали даже о Литве говорить. Я уже сказал: когда родители не ладят, то и детям плохо. Это верно. Они избегали один другого, а заодно и меня сторонились, иногда просто не замечали. А деревенские ребята тоже как-то иначе стали ко мне относиться, начали дразнить куркуленком. Чуть что, сразу режут прямо в глаза: у тебя отец с матерью куркули, а ты куркуленок. Как-то я пожаловался матери и спросил, что за слово такое и почему нас так называют. А мать мне: плюнь ты на них, не обращай внимания. Ты только погляди, как они живут — нищие, голь перекатная, вот и завидуют нам. Однако мне от таких объяснений было не легче — ребята не хотели со мной водиться, не принимали в свою компанию. А однажды к нам пожаловал председатель сельсовета инвалид Солдаткин. Правую ногу этот Солдаткин потерял в Германии и вместо ноги приладил себе струганую деревяшку, но и на деревянной ноге он прыгал на диво быстро да ловко, иному здоровому не угнаться. Особенно любо было смотреть, как Солдаткин скачет по грязи: здоровую, обутую в сапог ногу все норовит поставить на сухое место, а деревяшку тычет куда попало, грязь фонтаном брызжет. Известно, в сельпо никто тебе один сапог не продаст, надо пару брать. Солдаткин и покупал пару сапог, только номера самого большого, чтобы и правый сапог можно было надеть на левую ногу. Вот, значит, является этот самый Солдаткин — стук-стук деревяшкой по кухне — и говорит матери: «Нехорошо ты живешь, Шеркшнене, нечестно». «Что же я такого сделала — на работу, что ли, не хожу? Или норму не даю?» — это мать ему отвечает. А Солдаткин: «Люди на тебя жалуются». «На нашу семью?» «Нет, — говорит Солдаткин, — мужа твоего и сына это все не касается, а только тебя одной. Люди жалуются, что ты за молоко да за масло, за яйца с живого шкуру сдираешь. Это как, правда?» Мать в ответ давай хохотать — до того ей стало весело. Просмеялась, ну и спрашивает: «А ты видал, председатель, что я кого-нибудь силком к себе волокла?» «Нет, не видал», — говорит Солдаткин. «И никогда, председатель, не увидишь, потому что я сюда никого не зову, сами валом валят, последнюю каплю молочка, последнее яичко выклянчат, своим и то не останется, и я их жалею, я сама мать и знаю, каково это, если дитя просит, а ты ему дать ничего не можешь. Не приведи господь лютому моему врагу такое пережить, председатель!» «Нет, погоди, Шеркшнене, дай-ка ты и мне слово сказать». «Говори, председатель, говори, Солдаткин…» «Я пришел не затем, чтобы запретить тебе продавать молоко или там яйца. Продавай, Шеркшнене! Только очень уж дорого берешь за свой товар, вот людям и обидно. Жалуются на тебя, Шеркшнене. И не на словах, а на бумаге, ты слышишь? А ты понимаешь, что это значит? Советская власть не может закрывать глаза на такие факты, ясно тебе?» «Ясно, товарищ председатель: как же видеть, если глаза закрывать? Но дешевле отдавать не могу. Сами в долгу как в шелку, за коровенку по сей день выплачиваем, от себя кусок отрываем, только бы из долгов вылезти, только бы продохнуть, а они, вишь, рублики считают, будто не знают, что из рублика супа не сваришь, в чугунок его не сунешь, ребятенку пососать не всучишь. Верно я говорю, а, председатель? Ну а которые жалобщики, пусть ко мне не пристают, лучше я корову зарежу да хоть раз в жизни мясца наемся, чем задарма молоко базарить, председатель ты наш». «Ой смотри, Шеркшнене, чтобы больше нам жалоб в Совет не писали, чтоб не пришлось принимать строгие меры, потому как мы обязаны чутко реагировать на сигналы трудящихся, понятно тебе, а за нечуткое отношение и бюрократический подход нам и самим достается будь здоров». Мать угодливо кивала головой. Проводила она Солдаткина не просто в сени, а довела до самой калитки. А так как дверь она оставила открытой, я слышал, как она бормотала, пока шла назад: «А чтоб тебе да последнее копыто сломать, да чтоб тебе на коровьей лепешке поскользнуться, черту окаянному… Ну а вы меня попомните, на брюхе приползете, соседушки любезненькие…» Обычно мать спешила под вечер подоить корову как можно раньше, чтобы люди успели сварить на ужин суп или просто запить кашу кружкой молока. Но в этот день она доила поздно. Возилась в кухне, что-то искала в сенях, пока не набился полный двор покупателей — большей частью бабы с детишками. Тогда мать с подойником через руку вышла во двор и напустилась на клиенток: «И зачем явились, соседушки разлюбезные? Чего вы тут не видали да по кому соскучились — уж не по молочнице ли своей, куркулихе, что дерет с вас три шкуры? А вы ступайте лучше в сельсовет, к Солдаткину, подоите его, козла одноногого, только ко мне больше не заглядывайте — нет у меня для вас молока!» Дикий гвалт поднялся во дворе после материнских слов. Бабы кинулись уговаривать мою мать, успокаивать, божились, будто они тут ни при чем, их-де вполне устраивает ее цена, только бы живое молоко от коровки, а не порошковое — не молоко, а водица забеленная, тьфу, а это все Катька воду мутит — девка с двумя выблядками, она и к Солдаткину бегала, и бумагу написала. Во дворе находилась и сама Катька — дебелая, грудастая, в самом деле заимевшая двух ребят без мужа и проживавшая в деревне вместе с престарелыми родителями. Та и не думала отнекиваться, выложила прямо в глаза: «Ага, ходила! И еще пойду. Пойду к Солдаткину и все скажу, если не будешь по-божески. И не таких усмиряли, и на тебя управу найдем». Мать не стала с ней лаяться, даже голоса не повысила, просто сказала: «Больше ко мне не ходи», — и ушла в хлев. Катька плюнула, грохнула бидоном об угол нашего дома и убралась, а бабы недобро глядели ей вслед. С той поры не стало мне житья. Целыми днями один да один. Как пришитый к корове этой. Потихоньку я начал ее ненавидеть. Мне ведь казалось, что все невзгоды у нас из-за нее: и то, что со мной никто не водится, и что родители не ладят, и что вроде раздружились с дядей Егором. Я уже не стоял над Пеструшкой с веткой, не отгонял от нее слепней, а тайком даже мечтал: вот бы выскочил из кустов волк или медведь и задрал бы нашу коровушку. А что — такое в наших краях случалось, правда, не в те времена, гораздо раньше, когда никто не занимался подсечкой на живицу и лес никто не валил. Это сейчас все вырубки да вырубки, сплошные пни да поляны, на каждом шагу люди, шум, трескотня — где уж тут развернуться косолапому или серому. Если бы старшие почаще советовались с детьми, меньше было бы ошибок и дурных поступков, потому что детское сердце отзывчивей, оно глубже чувствует несправедливость, насилие. Но всегда получается наоборот: если ты мал, то, хочешь или не хочешь, слушайся взрослых и делай, как они велят. Я бы, конечно, посоветовал избавиться от коровы, но разве кто-нибудь стал бы меня слушать! А дело происходило в самый разгар лета. Солнце как нанялось — кружит, кружит над деревней, почти и не прячется. От жары все задыхаются. Ребята из речки не вылезают, мне на них смотреть завидно — я при корове. К тому же и плавать не умею, так что сам стал всех чураться — боялся, как бы на смех не подняли. Отец, видимо, догадался, что со мной делается, и как-то воскресным днем сказал: «Пошли, Юлюк, на речку, научу тебя плавать». Все мои страдания, все беды как рукой сняло от этих отцовских слов. И верно, как мало надо человеку для счастья! Мы отошли подальше, за деревню, выбрали хорошее местечко, и начались уроки плавания. Сам учитель плавал немногим лучше топора, но с грехом пополам держался на воде, бешено вымолачивал ногами, поднимал тучу брызг, а руками работал как собака, когда она роет землю лапами. У меня, понятное дело, выходило не так славно, но отец не унывал и знай повторял, что к вечеру я чему-нибудь да выучусь. Я барахтался в воде, пока не начинал стучать зубами, а потом валился на берегу рядом с отцом и смотрел в ярко-голубое небо, подставив пузо жгучему солнцу. И вот, когда мы в который уже раз улеглись на берегу передохнуть, отца осенило: незачем тащиться обедать домой, еще, чего доброго, мамка обоим работу задаст, сбегай-ка ты, Юлюс, один да принеси чего-нибудь перекусить. Босиком, полуголый, я помчался домой. Штаны и рубашку нарочно оставил на берегу, чтобы мать не задержала дома. Однако не всегда складывается, как предвидишь, даже если все продумано до мелочей… Я уже говорил тебе, помнишь, про нашего соседа, Любомира Острового, — тот с похмелья бывал хуже зверя лютого. В то воскресное утро как раз и выдался этот злосчастный момент. Еще не добежав до дома, я увидел, как на улицу вылетела растрепанная жена Острового, а за ней со звоном выкатилось ведро. Баба мчалась по деревне, а ее бешеный муж орал ей вслед ругательства, потом подобрал с земли ведро и потащился не к себе во двор, почему-то к нам. Я понял: надеется выклянчить у матери рублик на похмелье. Так оно и оказалось. Я застал Острового у нас в сенях. Мать стояла, загораживая кухонную дверь, стояла готовая отразить любой натиск, а сосед униженно молил: «Будь человеком, Шеркшнене, посочувствуй ближнему своему…» Мать не желала слушать. «Больно мне нужно сочувствовать всякой пьяной швали! Сначала водку жрет, точно прорва, потом куролесит, шумит, а ты еще ему сочувствуй. Хватит с меня, насочувствовалась, дура набитая, а долг ты вернул?» Островой виновато залепетал: «Не бойся, никуда он не денется, твой долг». А мать насмехается: «Получается у тебя как в цыганском банке — никуда не денется, но и не возьмешь!» Сосед, однако, решил не сдаваться. Он клялся, божился, осенял себя крестным знамением, но мать была непреклонна. Островой пал на колени, молитвенно сложил руки и чуть не плача сказал: «Ведь есть у тебя сердце, я же знаю, ты человек добрый, зачем меня мучаешь?» Мать, до того не повысившая голоса, заорала на весь двор: «Хоть крестом ложись, хоть землю рой, ноги мне целуй — ничего не получишь! Да лучше я своему дитенку леденцов куплю, чем тебе, пьянице, рубль кину! Вставай, убирайся отсюда, ишь разит как из старой бочки. Все!» Островой как будто не сразу сообразил, что именно ему говорят. Он еще покачался, стоя на коленях, потом встал и сказал, да с хрипом и присвистом: «У, жидовка проклятая, чтоб тебе подавиться первым же куском!» Он плюнул матери под ноги, вышел за калитку и завопил во всю глотку: «Мы кровь проливали за власть Советов, а все равно всякие жиды да паразиты сидят на нашей шее, кровь сосут, подлые. Понавезли на нашу голову всякой контры недорезанной, но мы еще вам покажем, вот увидите!» Он орал, срываясь на хрип, и тряс кулаками, так что мать не на шутку испугалась: мало ли что выкинет этот контуженый. Она втолкнула меня в дом и закрылась вместе со мной на крючок. Когда мы отсиделись и я взял закуски, прибежал к отцу на речку, он спросил не то у меня, не то у себя самого, много ли надо человеку для счастья. И сам ответил: «И много, и мало — только бы всегда чувствовать рядом с собой человека». И погладил меня по голове. Я и впрямь был счастлив, потому что не все еще понимал в жизни, ну и решил, будто я и есть тот человек, который рядом с отцом, нужный для его счастья.

Уж не помню, сколько прошло времени с того дня, но нас раскулачили. Однажды к нам во двор ввалилась целая толпа. Свои были — дядя Егор, Солдаткин, Островой, многие из нашей деревни, а вместе с ними имелись и незнакомые: один в милицейской форме да другой в шляпе и с потертым портфелем. В нашей деревне милиции не было. Если случалась в ней надобность, вызывали из райцентра. Человек в шляпе, видать, и был оттуда. Солдаткин долго и нудно читал что-то по бумажке — перечислял наши прегрешения. Оказывается, наша семья, то есть семья рабочих лесхоза, не имела права на такой большой земельный участок, где сажала не только картошку, лук, капусту или морковку, но еще и сеяла рожь. Выяснилось также, что не полагалось заводить корову с телкой, откармливать свиней более трех голов, держать такую уйму уток, кур да гусей; мы, выходило, спекулировали всем этим добром, разводили всю живность в целях наживы, самовольно устанавливали цены на молоко, яйца и другие продукты, и цены эти были бессовестно высокими, во много раз выше государственных. Выходило, что мы незаконно наживались за счет трудящихся и тем вызвали всеобщее негодование; итак, получалось, что наш образ жизни оказался несовместимым с принципами советской жизни. Солдаткин перечислил много случаев таких несоответствий нашей и общественной жизни, назвал фамилии людей, которых мы обирали. Потом человек в шляпе расстегнул портфель и достал оттуда еще какие-то бумаги. Мы услышали, что сельсовет постановляет раскулачить семью Шеркшнасов на основании действующего законодательства. Наши деревенские как загудят — точь-в-точь потревоженный рой. Кто одобрительно головой кивает да приговаривает: «Правильно», кто молчит, выражая полное свое равнодушие, а нашлись и такие, которые пробовали за нас заступиться. Они кричали: «Вон сколько залежи за деревней, грех ее не пахать, Шеркшнасы нам всем пример показали, лучше бы поддержали их! А молоко, между прочим, да яйца Шеркшнасы не в Америку посылали, а своих же односельчан подкармливали — небось в сельпо такого товара днем с огнем не сыщешь». Одним словом, люди собрались всякие, и мнения тоже разошлись. А когда представитель власти сказал, что нашу семью отправляют на поселение в другую деревню, чуть не за сотню километров отсюда, что нам дозволяется взять с собой одну свинью, пяток кур да по паре уток и гусей, а весь прочий скот и птицу государство конфискует и передает в общественное пользование, моя мать застонала и упала замертво. Кто-то из баб кинулся ей помочь, окатили ее водой, подняли, а из толпы вышел дядя Егор и сказал, что корова на самом деле была не наша, а его, потому что приобретена на одолженные у него деньги. Он обратился к людям, и те засвидетельствовали, что действительно Егор давал моим родителям деньги на покупку коровы. Поэтому, настаивал дядя Егор, корову должны отсудить ему, а не в общественное пользование. Солдаткин пошептался с гостями из района и решил: пускай корова достается Егору. Ну, а потом, когда Островой подогнал к нашему дому подводу, когда мы начали укладываться, не выдержали бабьи нервы — многие заплакали, запричитали, словно увозили нас не в соседнюю деревню, а прямиком на кладбище. Мать целовалась с бабами, как с родными сестрами, а отец молча смотрел на все это, будто посторонний. Только лицо было серое, как пыль, и даже еще серей.

Они с дядей Егором уложили на подводу наши вещи: чугунки, тарелки, постель, зимнюю одежду, валенки, потом в хлеву завалили подсвинка, связали ему ноги. Однако двоим втащить его на подводу было не под силу. Подскочили Островой, Солдаткин, накинулись на связанного откормыша и кое-как погрузили. Тот нипочем не желал смирно отлеживаться, все норовил подняться на ноги, ворочался, дрыгался и визжал, будто его уже режут. Было ясно: далеко его не увезешь, вывалится из подводы. Тогда отец взял веревку и привязал кабанчика так крепко, что тот еле мог повернуть вспененную слюнявую морду. Живность заняла половину подводы — ведь не станешь ставить вещи на живую свинью! Сибирская телега — плоская, вроде стола. На такую немного нагрузишь. И отец задумал этот самый «стол» окружить со всех сторон как бы заборчиком из досок. Так они с дядей Егором и сделали. Затем свинью затолкали в самый конец подводы, погрузили все остальные вещи, корзины с галдящими курами, гогочущими гусями. Птицам тоже связали ноги, чтобы они не удрали, сверху корзины затянули пестрым ситцем. Соседки смотрели на наши сборы и утирали слезы. А находились и такие, что посмеивались, отпускали колкие словечки, и когда наконец телега тронулась с места, некоторые мальчишки засвистели в два пальца. Так мы и отбыли под свист и улюлюканье. Островой забрался на подводу и шлепнулся на узел с нашими вещами, милиционер пошел вперед, а мы — отец, мать и я — потащились сзади. Мать шла и плакала, ломала руки — можно было подумать, она идет за гробом родного человека. Отец вел меня за руку, иногда крепко-крепко сжимал мою ладонь и ничего не говорил. Я тоже молчал, хоть мне и было больно, а особенно — стыдно этого свиста…

Сразу же за деревней дорога нырнула в тайгу. Сначала милиционер бодро шагал впереди, потом вровень с подводой, потом рядом с нами, а под конец придержал лошадь и сказал:

— Вот что, поезжайте сами. Дорогу найдете. А там, на месте, уже знают, куда вас определить. Мне домой надо — жена болеет. В вашей деревне хоть пароход пристает, а оттуда добирайтесь как знаете… Вот вам документы и — с богом…

Он вынул из планшета бумаги, передал их Островому, взял под козырек и повернул назад.

— Ну, сосед, теперь ты у нас за командира, — насмешливо сказала мать. — Показывай дорогу, веди свою армию к новой жизни.

— Какой я вам командир, — вроде бы пытался оправдываться Островой.

Его слова подействовали на мать странно: она расплакалась. Плакала долго, навзрыд, я еще никогда не видел, чтобы она так рыдала. Отец пробовал ее утешить, но мать еще пуще заплакала, завыла на всю тайгу. Она сидела на обочине и горько рыдала, уткнувшись себе в подол. Отец нехотя присел рядом, обнял ее трясущиеся плечи, привлек к себе и вздохнул:

— Не плачь, рыбка ты моя золотая, не пропадем. Только бы здоровья бог дал.

Мать подняла заплаканное лицо и напустилась на Острового:

— Ну, чего стал, как пень? Сказано было — гони!..

— Вперед так вперед! — вздохнул Островой и как огреет кнутом лошадь — сорвал-таки злобу на бессловесной скотинке.

Дорога все глубже вгрызалась в тайгу. Наша подвода не ехала, а почти что ползла по буграм, рытвинам, громыхая на торчащих из-под земли узловатых корнях, переваливаясь с бока на бок, — ни дать ни взять жирная утица. Отец то и дело сажал меня на подводу, устраивал на узлах. Он уговаривал и мать забраться ко мне, но та упрямо мотала головой и всю дорогу шла рядом с отцом. У маленького родничка мы сделали привал. Островой выпряг тощую лошадку и пустил ее пощипать травы, а отец набрал в чайник воды, развел костер, заварил чай и велел матери достать что-нибудь из припасов. Мать порылась в поклаже, нашла нужный мешок, вынула из него буханку хлеба и кусок сала. Отрезала ломоть хлеба, тонкий листик сала и первым подала мне. Потом отцу, а под конец взяла себе.

— Человеку-то дай, — шепнул по-литовски отец.

— Я здесь больше ни одного человека не вижу, — сердито ответила мать.

Она уже собралась спрятать еду в мешок, но отец отнял у нее, отрезал толстый ломоть хлеба и чуть не такой же толщины кусок сала и отнес Островому, который сидел поодаль и пил ледяную воду, черпая ее горстью прямо из ключа. Отец вернулся к костру, а мать в сердцах бросила ему:

— Мучителя своего кормишь? — И, помолчав, добавила: — Корми, корми, чтобы крепче бил. Ведь это он заложил нас.

Отец не отвечал. Только вздохнул — глубоко-глубоко, будто перед тем долго находился под водой.

Мы снова двинулись в путь и всю оставшуюся часть дня, потом весь вечер, чуть не до полуночи, тряслись без остановки по этой узкой, ухабистой лесной дороге в бескрайней тайге. Остановились на ночлег у небольшого говорливого ручья с густой, сочной травой на берегу. Островой выпряг лошадь, спутал ей передние ноги, пустил пастись, а отец с матерью разулись, сели на берегу и окунули в ручей сбитые за день ноги.

— Горяченького бы сварить, — проговорил отец, обращаясь не то к матери, не то к себе самому, но слова его будто канули в ручей — никто ему не ответил. — Надо какой-нибудь кудахталке шею свернуть, ясно? — уже громче сказал он. — И малому супчик, и мы похлебаем.

— Хоть всех забей! — угрюмо заворчала мать. — Все равно нищими остались.

— Не пропадем, мамаша… Которой тебе не жалко?

— Рябую возьми. Вовсе плохо нестись стала.

Отец босиком побрел по росистой траве к телеге, вынул из-под мешков топор, отобрал обреченную курицу и отошел в сторонку, а когда он вернулся, курица висела у него в руке без головы, из шеи капала черная кровь. Он подал курицу матери, а мне велел:

Популярные книги

Отмороженный 7.0

Гарцевич Евгений Александрович
7. Отмороженный
Фантастика:
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Отмороженный 7.0

Провинциал. Книга 1

Лопарев Игорь Викторович
1. Провинциал
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Провинциал. Книга 1

Отверженный VI: Эльфийский Петербург

Опсокополос Алексис
6. Отверженный
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Отверженный VI: Эльфийский Петербург

По дороге пряностей

Распопов Дмитрий Викторович
2. Венецианский купец
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
альтернативная история
5.50
рейтинг книги
По дороге пряностей

Кротовский, не начинайте

Парсиев Дмитрий
2. РОС: Изнанка Империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Кротовский, не начинайте

Убийца

Бубела Олег Николаевич
3. Совсем не герой
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
9.26
рейтинг книги
Убийца

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2

Расческа для лысого

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
8.52
рейтинг книги
Расческа для лысого

Не ангел хранитель

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.60
рейтинг книги
Не ангел хранитель

Искушение генерала драконов

Лунёва Мария
2. Генералы драконов
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Искушение генерала драконов

Мое ускорение

Иванов Дмитрий
5. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.33
рейтинг книги
Мое ускорение

Релокант 9

Flow Ascold
9. Релокант в другой мир
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Релокант 9

Физрук-5: назад в СССР

Гуров Валерий Александрович
5. Физрук
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Физрук-5: назад в СССР

Измена. Возвращение любви!

Леманн Анастасия
3. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Возвращение любви!