Чтение онлайн

на главную

Жанры

Рыбы не знают своих детей
Шрифт:

— Давай выпьем за Янгиту! Сегодня ее день рождения.

Это было настолько неожиданно, настолько ново, что я онемел. Смотрел на сияющее лицо Юлюса, на его ясно-голубые глаза, кудрявую льняную бороду и чувствовал, как в горле нарастает острый комок, как что-то щиплет, разъедает глаза. Я и раньше волновался при виде счастливых людей, но сегодня это было не просто умиление. Я был и растроган, и в то же время испытывал зависть. Совестно признаться, но то была самая черная зависть, которая вызвала это сильное волнение. И как иногда со мной случалось, я почувствовал себя висящим высоко в небе и взирающим оттуда на землю. Видел себя в безбрежной тайге рядом с сияющим, блаженным от счастья Юлюсом и в то же время видел черепичные крыши Вильнюса с птичьего полета. Видел узкую улочку старого города, средневековый дом с замкнутым двориком, кривую яблоню, сплошь усыпанную розовыми цветками, и себя самого, затворяющего за собой дверь и уходящего прочь.

— Соскучился? — спросил я.

— Я всегда без нее скучаю, — проговорил, внезапно посерьезнев, Юлюс. А потом добавил: — Мы всегда этот день отмечали вместе, а в этом году сам знаешь, как все сложилось…

— И я подвернулся.

— Нечего греха таить — и ты подвернулся. Я иногда задумываюсь: к добру или не к добру я тебя встретил.

— С чего это ты?

— А с того, что иначе не бывает. Когда люди общаются долгое время, не день и не два, чаша весов, так сказать, обязательно тяжелеет, вопрос в том, какая чаша — добра или лиха. Ты чего лосятины не попробуешь?

— А ты?

— Вот я и спрашиваю. А может, перед тем выпьем еще по одной, а?

— Не многовато ли будет?

— Смеешься?!

— Я не против.

— А мне сегодня сам бог велел. Такой день.

— Как вы познакомились?

* * *

— Лежал я тогда в больнице. Помнишь, я тебе рассказывал про свое первое соболевание, когда мы остались в тайге без хлеба и без горсти муки, а самолет так и не прилетел по вине этого гада Крутых? Так вот, уложили меня в больницу с сильнейшим воспалением легких. Почти неделю провалялся в бреду, изредка приходил в сознание. Все тогда свалялось в одну кучу, и я еще долго потом не мог разобрать, где бред, где настоящая жизнь. Сущий кошмар, какая-то каша… Представляешь: и вот подходит к моей койке девушка. Красавица. Стоит у изголовья, долго смотрит своими черными глазами, трогает мой лоб — весь в испарине, гладит слипшиеся волосы, а потом улыбается этак и говорит: давай глазами обменяемся. Ну, хотя бы один глаз свой отдай мне… Сказала эту глупость, а сама сгинула. Я ведь только на минутку закрыл глаза, а открываю — ее уж и нет. Не слышал даже, как дверь затворилась. Исчезла. Как сон, правда? А может, это и был сон? Позже, когда температура упала и я перестал бредить, часто вспоминалась та девушка, и как трогала мой лоб прохладной ладонью, и странные ее слова. Обидно было, что все это был только бред, галлюцинация. А однажды в «тихий час» просыпаюсь и вижу: опять она. Опять стоит в изголовье койки и смотрит, только сейчас ничего не говорит, ладонью не трогает. Улыбнулась как-то невесело и вышла, ни звука не проронила. Ни шагов ее я не услышал, ни стука двери, ни малейшего скрипа. Я не верил своим глазам, сел на постели и сижу, а рядом со мной лежал старичок один, эвенк, он и спрашивает: «Ты чего, парень, может, надо что-нибудь?» Я и спросил у него: «Дяденька, был кто-нибудь в палате?» Старичок весь расплылся в улыбке, всеми своими морщинками просиял. «Внука мой приходил», — говорит. «Внук? Парнишка?» Это я допытываюсь, а сам ничего не понимаю. А старик сердится: «Какой парнишка, он — девушка, ведь говорю тебе: внука мой, Янгито. Очень добрый девушка».

С того дня я стал ждать Янгиту. Ведь в селенье у меня никого родных не было, никто меня в больнице и не навещал. Один раз, правда, был Федор, тот самый, с которым мы ушли из тайги за помощью, а потом я его оставил на дороге и эвенк Каплин его подобрал. Я ему сильно обрадовался, Федору-то, но свиданье наше минуты через две-три закончилось: явился Федор в больницу уже в подпитии, да с собой бутылку притащил, причем все норовил прямо в палате ее распить и непременно со мной, так что врач его и вытурил. С тех пор друг мой не показывался. Старика эвенка рядом со мной звали Антоном Петровичем. Мы с ним подружились. Очень был душевный старичок, и очень, знаешь, разговорчивый. Эвенки вообще-то народ молчаливый. Из них, как говорится, клещами каждое слово вытаскивай, а мой сосед разговаривал взахлеб, почти без передышки, рассказывал мне всякие истории да приключения, уйму интересных случаев из своей долгой кочевой жизни. Только вся беда в том, что я и половины не понял, потому что по-русски мой Антон Петрович изъяснялся хуже некуда. Зимой он охотился в тайге на соболя. Помню, рассказывал он, как шел однажды по следу с собакой чуть не трое суток, далеко ушел от оленьего стада, от чумов, спал на снегу у костра, а мороз в ту пору как назло ударил такой, что у самых толстых лиственниц стволы раскалывались надвое и в тайге грохот стоял, будто из пушек палили. И обморозил старик верхушки легких. Взять-то он соболя взял, но и самого болезнь скрутила. Родичи вызвали по радио вертолет и доставили старика в больницу. Когда Янгита не пришла на следующий день и следующий после него, Антон Петрович сначала рассердился, а потом вдруг испугался: «Вдруг случилась беда с моим внукой?» Но вот Янгита появилась. Какая-то робкая, глаза опущены — осторожненько протиснулась между моей койкой и дедом, села на табурет, начала что-то рассказывать по-эвенкийски, развернула гостинцы. Антон Петрович, как их увидел, губами зачмокал, точно дитя малое. Это были три мороженые рыбины. Три насквозь промерзших сига. Старик тотчас же достал нож и давай строгать рыбину, точно полено какое-нибудь. Тоненькой стружкой. Наделал этой самой строганины, что-то сказал внучке, и та пересела к нему на постель, а дед положил на табурет свою строганину и рядом — бумажку с солью. Кушай, говорит мне, здоровый будешь. Я взял один завиток, обмакнул в соль и даже не почувствовал, как рыба сама растаяла во рту. «Вкусно», — похвалил я, а сам смотрю не на деда, а на внучку. Но Янгита и сейчас глаз не подняла. Разглядывала свои руки, поглаживая ткань сумки, казалось, даже голоса моего не слышала. Тогда я спросил прямо: «Почему вы так долго не приходили, Янгита?» Она вся как покраснеет! Подняла на меня глаза и говорит: «Я тебя стыдилась». «Меня?» «Да, тебя», — говорит и глаз с меня не сводит, а глазищи у нее черные, глубокие, утонуть в таких недолго. Меня прямо в дрожь бросило от этой ее прямоты, я не сразу и сообразил, что ответить такой девушке. Ну, сказал все-таки, что стыдиться меня нечего, что я ждал ее, очень ждал, не меньше, чем дед. «Правда?» — она удивилась. «Правда, Янгита», — сказал я. Она так и расцвела, открыто радовалась, а ведь в палате, кроме нас с дедом Антоном Петровичем, были и другие больные. Мы втроем ели сырую рыбу, двух крупных сигов уничтожили, а третьего Янгита положила за окно, на подоконник. Дед Антон выговаривал имя своей любимой внучки как-то гортанно, отчеканивая каждый звук: «Ян-ги-то!» «Никогда и нигде я не слышал такого имени». «И не услышишь, — сказала Янгита, — больше ни у кого его нет». «И откуда же у тебя такое красивое имя?» — спросил я, но за девушку ответил Антон Петрович: есть, говорит, в Эвенкии такая река — Ян-ги-то. А потом уже сама Янгита рассказала, что река эта впадает в другую реку — Виви, а та — в Нижнюю Тунгуску. «Моя матушка Мария, — сказала она, — зачала меня на реке Янгито, вот и дала мне ее имя». Так и сказала: моя матушка Мария зачала меня… Произнесла эти слова без всякого стеснения, серьезно и уважительно. В тот день она пробыла с нами сколько можно было. Дежурная сестра ее просто за руки выволокла из палаты. Она ушла, а старик Антон и спрашивает: «Что, хороший у меня внука?» «Самый хороший внука на свете», — сказал я. А старик скривился весь и говорит: «Хороший человек не надо обида делать, а Янга — хороший человек, ты сам говоришь, ты обещай мне, что не делать обида». Я с легким сердцем пообещал ему, что никогда в жизни ничем ее не обижу. Так все и началось. Янгита стала ходить к нам каждый день. Никогда и ни с кем я не чувствовал себя так свободно, как с ними. Мы никак не могли наговориться, не успевали всего сказать друг другу, потому что дед Антон, как я уже сказал, сам был горазд поговорить, а не слушать его было бы просто кощунством. Однажды, когда мы так сидели и беседовали, я спросил у Янгиты: показалось ли мне это в бреду или так было на самом деле — правда ли она говорила, что у меня глаза как небо, и правда ли предлагала мне обменять хотя бы один глаз на ее черное око? Она опечалилась и признала, что так оно и было. Дедушка сказал ей, что я уже много дней общаюсь с иным миром и не обращаю внимания на земные дела. Она не поверила, тогда дед Антон предложил ей самой поговорить со мной. Вот она и наболтала всякой чепухи. Хорошо, что я не все запомнил, да не все и понял, потому что она многое сказала по-эвенкийски, чтобы порадовать дедушку. «А что ты мне еще говорила?» — спросил я. Но она только тряхнула своей смоляной головкой и не ответила. А так как я настаивал, требовал, она наклонилась к самому моему уху и прошептала: «Я предлагалась тебе в жены». И снова меня насквозь проняло от ее прямоты и искренности. В тот день я проводил ее по длинному коридору до самой двери, огляделся, нет ли кого поблизости, и наспех чмокнул в полураскрытые губы. Она сильно огорчилась, выпятила губы, как обиженное дитя. «Ты сердишься?» — спросил я. Она кивнула. «Не сердись, прошу тебя, ну не надо на меня сердиться, я ведь честно», — это я пытался оправдаться, а она как глянет мне прямо в глаза и спрашивает: «А зачем оглядывался? Боялся, что увидят, как эвенкийку целуешь, да?» У меня точно камень с души свалился. Я нарочно выждал, пока в коридоре соберется народ, обнял ее, прижал к себе и расцеловал. Так и началось! Наверное, все влюбленные думают, что у них все особенное — и любовь горячей и глубже, и как-то все поинтересней, что ли, чем у остальных. Что ж, это почти верно. Во всяком случае, мы с Янгитой так считали всегда и по сей день так считаем. Правда. Ну вот, потом меня выписали, а через неделю и дед Антон вышел. Янгита не пускала меня обратно в общежитие, где я раньше проживал. «Боюсь, — говорила она, — оскотинеешь ты там». И была права. В ту пору я точно по острию бритвы ходил. В армии отслужил, пробовал поступать на философский, да не прошел, ну и от отчаяния подался на Север, счастья искать. Отца с матерью уже не было. Дядя Егор пробовал меня отговаривать, просил остаться в деревне, но я не соглашался. Молодо-зелено, ну и понравилась мне бесшабашная жизнь… О нашем общежитии шла недобрая молва. Жили мы вшестером в одной комнате. Откровенно говоря, невеселое житье в такой компании: ночью по-человечески не выспишься — не тот, так другой приходит навеселе, всех подымает с постели, норовит продолжить веселье, а то возьмет гитару (была у нас такая, с разболтанными струнами) и давай орать песни про тяжкую долю бродяжью — «По диким степям Забайкалья», знаешь… хриплым таким голосом, осипшим от мороза да от выпивки. Самым завзятым полуночником был у нас Федор, про которого я уже тебе рассказывал, а еще Сашка Живодер. Оба они были отпетые типы — полсвета исколесили, но нигде не застряли основательно, нигде не прижились. Постоянной работы у них не имелось, да они и не старались приладиться ни к какому делу, хотя в поселке всюду требовались рабочие руки. Жили сегодняшним днем. Знаешь, из тех, которые любят говорить, что боженька дал зубы, стало быть, даст и хлеба. Что до зубов, то у Федора еще имелись свои собственные, а Сашка Живодер сверкал металлом — свои зубы он давно порастерял в разных потасовках. Ростом он был плюгав, из себя мозгляк, а норов — что у бешеной кошки. Чуть что, сразу лезет в драку, ну и липучий был, настоящая паутина, от которой не так-то легко отделаться. Через этот свой дрянной характер и получал по шее. Он и сам подшучивал: «За характер чистоганом платят!» И платил, дурак. На неделе не меньше двух раз приходил, кровью харкая. Такая у него была норма. Иногда он ее перевыполнял. Когда садился на мель, то есть в карманах не оставалось ни грошика, наш Саша начинал заниматься, как он выражался, зоологией. Были в поселке люди, которые из собачьих шкур шили высокие унты, вроде тех, что летчики носят, — никакой мороз их не брал, а еще — шубы, парками их называют, или спальные мешки. В такой парке или в мешке можешь хоть в самый лютый мороз лежать прямо на снегу и — ничего. Так что спрос на эти шкуры имелся немалый. И мастера эти охотно скупали собачьи шкуры. Всякие, лишь бы не линяли. Скупали за бесценок, а за свою работу выручали прилично. Приезжие очень их товар брали. Как приедет новенький, увидит эту красоту и отвалит сколько спросят, торговаться не станет. Командированные все больше интересовались. Известное дело, самая крепкая да самая лоснящаяся шкура бывает зимой. И как раз на зимние месяцы приходились Сашкины мели. А в такое время в поселке собак становилось вовсе мало, стаями они уже не бегали, как летом, но на Сашку их все же хватало. Подманит собаку у столовой или возле магазина, веревку на шею накинет и тащит домой. Здесь же, во дворе общежития, и повесит свою жертву на той самой веревке. Шкуру сдерет и за пол-литра сбудет ремесленнику. За это и прозвали его Живодером. А собачина ему на закуску шла. Он готовил это свое жаркое в комнате, жарил на железной печке и уплетал один, больше никто не мог заставить себя попробовать. После такого пира Сашка Живодер часто и являлся домой, харкая кровью. Это его хозяева погубленных собак отделывали.

Вот почему Янгита ни за что не хотела, чтобы я оставался в общежитии. Я бы мог снять комнату, деньги у меня были — как-никак за добытые шкуры я неплохо выручил, да попробуй найди комнату в поселке, где люди целыми семьями, как сельди в бочке, жмутся. Была у Янгиты квартирка — комната с кухней, она все меня уговаривала поселиться у нее, но я не решался — мало ли что, пойдут разговоры, сплетни, отравят жизнь молоденькой учительнице, а то и на всю жизнь пятно останется. Янгита ведь работала в школе. С нулевками. Шестилетних эвенкских ребят учила родному языку, который они успевали подзабыть — с колыбели по яслям да по садикам, где воспитатели по-эвенкийски не умеют. Странно, правда? Но так оно и было. Я и предложил Янгите пожениться как можно скорее. Сразу потащили документы, а неделю до свадьбы я ошивался-таки в общежитии, хоть и приходил туда только под утро. Тем временем из больницы вышел Антон. Он и был свидетелем на нашей свадьбе. Он да еще одна сотрудница моей Янгиты. Так мы прожили втроем до самого отпуска Янгиты. Они с дедом Антоном твердо решили, что я полечу с ними в тайгу к оленеводам, где жили Янгитины мать с отчимом и множество родных. Я и не возражал, даже был рад такой возможности, потому что тайга давно меня влекла… Так, значит… В ту весну нам повезло. Зима была тяжелая, много оленей болело, им требовалась срочная помощь, поэтому совхоз арендовал вертолет для ветеринарного фельдшера, для доставки медикаментов, а с ними полетели мы трое. Еще до отлета дед Антон отвел меня к директору хозяйства, и я оформился подсобным рабочим в бригаде оленеводов, где работала вся Янгитина родня. Понятно, не мог я прийти к ее родным с пустыми руками, а что купить — понятия не имел. Я спросил совета у Янгиты, и она, как всегда, ответила без всяких околичностей: «Самый лучший подарок, Юлюс, — это водка, потому как там, в тайге, ее никогда не бывает, разве случайно кто случится поблизости, забредет в гости, или я привезу. Так что придется, Юлюс, нам закупить ее много — и от меня, и от тебя». Я купил ящик водки и еще пять бутылок спирта. Янгита завернула водочные бутылки в бумагу, запихнула их в рюкзаки вместе с бельем, чтобы не звякали, не то пилоты, а особенно служащие совхоза, могут поднять шум из-за такого обилия гостинцев, к тому же каких гостинцев — мало ли что может случиться в тайге с подвыпившим человеком. А спирт она упрятала так, что даже дедушка Антон об этом не подозревал. Вся беда в том, что Антон Петрович в те дни, когда мы ожидали самолета, с тоски выпивал. Как пчела на мед — так льнул старик к бутылке. Это обстоятельство многое решило — нас отправили первым же рейсом, так как директор хозяйства искренне любил старика и прямо-таки приходил в бешенство, видя его пристрастие. А как не видеть, если дед Антон, как только отведает чертовых капель, сразу является в контору, как будто считает своим долгом регистрировать каждое свое подпитие. И не просто в контору, а обязательно в кабинет директора, ему, видите ли, про оленеводство поговорить приспичило. Так-то оно. Летели мы долговато, никак не меньше трех часов тряслись. Прямо на Север. В поселке снег уже давно растаял, а здесь он еще держался на вершинах гор, белел широкими пятнами в тайге и на замерзших реках да озерах. Как только я в иллюминатор увидал пирамиды чумов, которые жались на речном берегу среди редких лиственниц, когда приметил рассыпанное по тайге оленье стадо и малюсеньких человечков, сердце так и екнуло, точно чуя, что скоро все в моей жизни перевернется вверх тормашками… Вертолет покружил, выискивая место для посадки, а дед Антон Петрович пытался своим тонким голоском перекричать ревущий мотор, объясняя летчикам, что зимой, когда его везли в больницу, машина села на середине реки. Но то было зимой, а сейчас лед такой, что охнуть не успеешь, как уйдешь на дно. Пилот наконец приглядел полоску каменистого берега, снизился, но мотора не выключил, машина повисла в воздухе и едва коснулась земли колесами, а тем временем бортмеханик выскочил наружу, ломом потыкал грунт и оглядел всю площадку. Затем быстренько выскочили и все мы со своими рюкзаками и узелками, дедушка Антон Петрович тщетно умолял экипаж заглянуть в чум, на традиционный чай с олениной — команда спешила, и пришлось нам, пригнувшись, бежать со своими пожитками под рев мотора, уносить ноги от свирепо вращающегося винта, поднявшего несусветный ветер. Не прошло и минуты, как вертолет набрал высоту и скрылся из виду, а мы остались. Нас встретили всего две женщины. Янгита кинулась обниматься, а дед Антон пояснил: «Это моя ребенок, а это — другой внука». Я сообразил, что передо мной были мать Янгиты и старшая сестра. Все они оживленно говорили по-эвенкийски, а я да фельдшер Василий, совсем еще молодой парень, стояли в сторонке. Казалось, никому до меня дела не было, а спутники обо мне позабыли. Но вскоре разговор оборвался, и все три женщины повернулись к нам. Матушка Мария и сестра Ольга молча разглядывали нас с Василием, затем мать произнесла какое-то короткое слово, и я догадался, что она спросила — который, потому что Янгита громко засмеялась и показала на меня. Тогда теща робко шагнула нам навстречу, словно все еще сомневаясь, к кому же подойти, а я сделал шаг к ней, и мы обнялись. Она крепко похлопывала меня по спине, по плечам, словно проверяя, крепок ли, силен ли зять, а потом передала меня в Ольгины объятия. Затем мы подобрали свои узлы и потянулись вразброд к чумам. Дедушка Антон и все три женщины что-то мирно между собой обсуждали, потом Ольга увела Василия, должно быть, в свой чум, а Янгита мне шепотом сказала: «Нам с тобой поставят отдельный». Я вызвался помочь, но она запретила, поскольку испокон веков чумы ставят женщины. Никогда не думал, что так быстро может возникнуть жилье. Женщины подобрали ровное место, тотчас же воткнули кружком длинные сухие жерди, скрестили наверху их концы, внутри круга поставили железную печку, вывели в скрещение жердей жестяной дымоход, обтянули пирамиду брезентом — добро пожаловать! Янгита из материнского чума, где топилась печь, зачерпнула лопату угольев и перенесла их в печку нашего нового жилища. При этом она что-то приговаривала отрешенным голосом, и лицо у нее было вдохновенное, точно моя жена занималась камланьем. Я заговорил с ней, но Янгита не отвечала, продолжая священнодействовать. Она всыпала уголья в топку нашей печки, туда же отправила горсть щепок, затем, продолжая приговаривать каким-то не своим, по-прежнему отрешенным голосом, стала ходить вокруг печки, пока сухие щепки не занялись от угольев и не запылали ярким пламенем. Огонь вырывался в жестяную трубу, с гудением вылетал из чума. Тогда она улыбнулась и сказала: «Не сердись, но так надо, чтобы наш семейный очаг никогда не погас. А сейчас ты положи охапку дров, Юлюс». Я послушно вышел, набрал полную охапку дров, дотащил ее до нашего чума и добросовестно наполнил печку. Я проделывал это, воображая себя древним жрецом, что-то бормотал насчет вечного, священного огня. Вдруг я заметил, как изумленно расширились Янгитины глаза. «На каком это языке, Юлюс? — спросила она. — И что ты говорил?» Я тем временем завершил свой обряд, трижды сплюнув через плечо. «Заклинания творил, — ответил я. — На счастье. А говорил я по-литовски. Это мой родной язык». Ее глаза расширились еще больше. Она смотрела на меня точно на чудо какое-то и долго не могла прийти в себя, а потом проговорила: «Знаю, Балтийское море». «Да, Янгита, Балтийское море. И не так далеко от Ленинграда». Дело в том, что Янгита училась в Ленинграде в специальном вузе для народов Севера. Правда, закончить пединститут ей не удалось, бросила после третьего курса — слишком уж тосковала по родным местам, и тоска эта чуть было не задушила ее, пригнала домой.

В это время снаружи послышался звон колокольчиков. «Мужчины возвращаются из тайги, — пояснила Янгита. — Они видели вертолет и поняли, что прилетел дед Антон, вот и спешат отведать гостинцев, даже не подозревая, какой их тут ожидает сюрприз. Только прошу тебя, Юлюс, спирт покамест не показывай. Потом порадуем, когда все запасы спиртного кончатся. А все бутылки отдай маме. И сахар, и конфеты, и печенье тоже отдай ей, потому что она здесь самая главная хозяйка. Подарки можешь каждому вручить по отдельности, а что в общий котел — то маме». Мы с Янгитой выбежали из чума — поздороваться с мужчинами, вернувшимися из тайги. Эта картина запомнилась мне на всю жизнь. Они ехали верхом на оленях, те бежали рысью, а на шее у каждого оленя был подвязан колокольчик. Раскидистые оленьи рога, большие, прекрасные глаза этих животных, их изящный бег, ружья, закинутые за спину охотников, заткнутые за пояс топоры, какие-то хриплые, гортанные выкрики; обутые в мокасины, свободно болтающиеся ноги, темные, будто загорелые на южном солнце, лица и черные как вороново крыло длинные распущенные волосы — все это просто зачаровало меня, трудно было глаз оторвать от них, а потом, когда они по очереди пожимали мне руку и я почувствовал, какие у них загрубелые ладони, все в жестких мозолях, да увидел их добрые, участливые глаза, — я сразу понял, что попал к родным людям, от которых когда-то уходил, а сейчас наконец вернулся. Отчим Янгиты Афанасий, выслушав матушку Марию, обнял меня за талию и увел в свой чум, где тут же собрались все свои: Ольгин муж Степан, братья Янгиты Игорь и Кирилл, фельдшер Василий. Но по рассказам Янгиты я знал, что в бригаде живут еще двое родственников ее отчима Афанасия, а их почему-то не было видно. Старик Антон Петрович сидел на самом почетном месте, за печкой, в самом удаленном от входа углу — здесь теплее всего. Сидел он на оленьей шкуре, скрестив ноги, и был весь — ожидание, предвкушение праздника. Я раздал всем подарки, вручил все добро матушке Марии, она перед каждым поставила по маленькому столику, который и столиком не назовешь — это была широкая, гладко обструганная лиственничная доска с двумя прибитыми внизу кусочками дерева. На этот низенький, почти вровень с землей, столик она каждому ставила по эмалированной тарелке с дымящимися оленьими ребрышками, наливала половник ароматного отвара, а отчим Афанасий бережно, точно аптекарь, разливал водку: сперва в единственный стакан, а из него каждому в кружку. Когда пришла очередь младших братьев Кирилла и Игоря, матушка Мария что-то сказала, и поднятая рука Афанасия так и застыла в воздухе — наливать или нет? Братья в один голос стали умолять (и не понимая языка, можно было догадаться), чтобы им налили на равных, но матушка Мария не уступила, да и Антон Петрович как будто поддержал ее, поэтому ребятам плеснули самую малость, на донышке. Братья наспех поели и хмурые вышли из чума. «Надо оленей сторожить», — объяснила мне Янгита. А дед Антон недовольно качал головой, прицокивал языком и бормотал себе под нос о плохих молодых людях, которые не слушают старших. «Совсем не такая, совсем незнакомая молодежь растет, — жаловался старик. — Не то что в наше время, когда отцовское или материнское слово было свято. Бывало, отец велит, и идешь и делаешь, иной раз такое, что страшно вспомнить». Старик говорил по-русски. То ли хотел, чтобы я понял, то ли родные уже слышали его рассказы много раз, и я оказался единственным слушателем. А историю он поведал поистине жуткую. Случилось это тогда, когда деду Антону было двадцать лет и когда они с женой дождались «доченьки, которая вот она, сидит рядышком», — сказал он и погладил по плечу матушку Марию. В те времена их племя со страхом ожидало зимы, потому что зима каждый год несла с собой много беды и горя. Все зависело от охотничьей удачи. Испокон веков у каждого племени были свои охотничьи владения, но добыть там сохатого или дикого оленя бывало очень трудно, так как ружья у них были допотопные, никуда не годные, не сравнить с теперешними — сегодня и за двести шагов можно уложить наповал зверя. А в те времена охотились на оленей в пору их больших кочевий: весной стада диких оленей из тайги переходят в тундру, а ближе к зиме — возвращаются назад, в тайгу. Веками каждое племя знало звериные тропы, потому что веками олени ходили по одним и тем же местам, в тех же местах переходили реки, вброд или вплавь. Возле рек охотники и устраивали засаду. В укрытиях приходилось просиживать неделями, пока дождешься оленей. И не выскакивали на них, не накидывались, а позволяли зайти в воду, и только когда много их уже плыло по реке, выплывали им навстречу с обоих берегов. На легких челноках. Делались эти челноки из бересты или выдалбливались из цельного ствола. Это были такие легкие лодчонки, что один человек мог поставить такую лодочку себе на голову и нести ее куда хочешь. Итак, вытаскивали из укрытий эти челночки, садились по двое и нападали на плывущих по реке оленей. Острыми ножами перерезали им горло, а тех, что успевали выбраться на берег, пристреливали. Так племя запасалось мясом на всю зиму. Много оленей забивали. И вот выдался несчастливый год. Охота была плохая. Не было удачи. Мужчины племени просидели в укрытии чуть не десять дней. На этот раз дикие олени не спешили покинуть тундру. Лишь на десятый день охотники заметили большой табун, плывущий по реке. Но почему-то олени плыли не в обычном месте, а километрах в пяти выше брода. То ли почуяли засаду, то ли сменился вожак в их стаде и повел за собой всех новой дорогой, то ли еще что-то произошло, но охотники, просидевшие столько дней и ночей в засаде, только издалека увидели, как уплывает от них добыча. Не удалось добыть ни одного оленя. А впереди — долгая студеная да голодная зима. Правда, у каждого племени было стадо прирученных оленей. Но их берегли как зеницу ока. Еще бы — домашний олень, он и нарты тащит, и верхом на нем охотник едет, на спину домашнему оленю целый чум навьючишь, весь домашний скарб, все богатство племени. Словом, кочевому охотнику остаться без домашних оленей — конец, неизбежная гибель. Только под страхом смерти, только когда голод окончательно одолеет, отважится человек зарезать домашнего оленя. Со слезами резать будет. Да и то выберет самого дряхлого, обязательно самца, а молодых оставит на племя, не говоря о важенках: откуда приплода ждать, если самок порешишь! Все племя понимало, что зима предстоит именно такая, раз уж не удалось забить ни одного дикого оленя. И тогда отец Антона сказал перед всем племенем: как только на небе появится молодой месяц, ты, сын, поможешь мне снарядиться в край вечной охоты, к верхним людям. Антон пытался отговорить отца, утешал его, уверял, что днем и ночью будет бродить по тайге по звериным следам и обязательно добудет мяса, но отец стоял на своем и готовился сдержать слово: как только взойдет молодой месяц, покинуть этот мир. И помочь ему в этом должен был Антон, самый близкий человек и любимый сын. И требовалось от Антона следующее: надеть отцу на шею петлю из сыромятной оленьей кожи и затягивать до тех пор, пока отец не уснет вечным сном. Мать, узнав о решении своего мужа, должна была приготовить его к важному, великому кочевью — сшить новую одежду и обувь, чтобы они долго служили ему в краю вечной охоты. А поскольку она и сама решила отправиться вместе с мужем, то с первого же дня начала голодать. Ничего в рот не брала, целыми днями все шила для мужа одежду и торопилась, так как с каждым днем силы ее убывали, а руки ослабели настолько, что иногда не могли проколоть иголкой кожу. В назначенный день отец облачился в новую кухлянку, обул новые унты, расшитые бисером, а родичи зарезали любимого отцовского оленя, на котором он ездил на охоту. Все досыта наелись оленины, это был настоящий праздник, так как до того они много дней жили впроголодь. Только мать не прикоснулась к пище, не отведала ни крошки. Между чумов горел большой костер, они сидели вокруг огня, ели свеженину, а отец сказал: «Я ухожу, чтобы мой рот не объедал малышей, я много лет прожил, а они только начинают жить». Это были последние отцовские слова. После этого он поманил рукой Антона, подозвал его к себе и подал петлю сыромятной кожи с болтающимися деревянными ручками, освободил ворот кухлянки и подставил сыну свою тощую морщинистую шею… Отца похоронили там, где было стойбище племени. Над его могилой поставили маленький чум, к дереву оленьими жилами привязали голову любимого отцовского оленя с раскидистыми рогами, потом собрались откочевать на новое место, но не успели, потому что в тот же день следом за своим мужем к верхним людям отбыла и его изнуренная голодом жена.

Старик Антон кончил рассказывать и уставился на свои тощие руки, словно на них остался какой-нибудь след той далекой поры. В чуме стало гнетуще тихо, и тишину эту нарушил сам дед Антон. Он повторил, что родительское слово всегда было свято, и дети повиновались ему даже против своей воли. А я, потрясенный исповедью старого Антона, думал о великом самопожертвовании его родителей, о высокой их человечности — двое простых людей, никогда никаким наукам не обучались, можно сказать, совсем первобытные люди — откуда эта высота.

Мы тогда долго сидели в чуме у матушки Марии. Дед Антон успел прикорнуть, а когда проснулся, опять подзакусил и снова уснул. Когда мы с Янгитой ушли, на небе сияло солнце — стояли белые ночи. В чуме у нас было жарко натоплено, пол был весь устлан свежим еловым лапником, а на нем, точно снежные пятна, белели две оленьи шкуры — наше брачное ложе. Я догадался, что это Янгита потрудилась, пока мы пировали в материнском чуме, ведь она несколько раз куда-то отлучалась. Я спросил, почему не пришел сын брата Афанасия, отчима Янгиты. «Сам все поймешь, — ответила она, — когда отдохнем и сходим его навестить». Когда мы проснулись, опять светило солнце. Янгита собрала гостинцев, но решительно воспротивилась, когда я попытался сунуть в карман бутылку спирта. Чум родичей Афанасия стоял на отшибе, в полукилометре от остальных, на южном склоне, где снег почти растаял и только в чаще белел грязными клочками. Место выбрано с умом. Однако в чуме не было ни души. Послышалось позвякивание ведра. Мы выглянули и увидели такое зрелище: в гору поднимался человек в черных очках, с палкой. Он нес ведро воды. Длинная палка требовалась ему не для того, чтобы опираться — он нащупывал дорогу. Он суетливо тыкал ею перед собой, затем ставил ногу, нащупывая подошвой дорогу, и только после этого делал небольшой шажок. Человек был слеп. Мы с Янгитой поспешили ему навстречу, я взял ведро а он сказал, что давно нас ждет. Виктор пожал мне руку и одобрительно сказал Янгите: «Муж у тебя не белоручка». Потом мы вернулись в чум, Янгита стала там убирать, так как в чуме у родича явно недоставало женской руки. Виктор пытался протестовать, но вскоре сдался и лишь попросил, чтобы все вещи были водворены на прежнее место, не то потом ему ничего не найти. Обычно я, встречаясь с увечным или просто слабым человеком, чувствую себя неловко, будто в чем-то перед ним виноват. Примерно так же было и в тот раз, но Виктор сразу снял эту неловкость, первым заведя разговор о своей слепоте. Он сам виноват. Все от водки, от нее, проклятой. Вернее — от одеколона. Водка и спирт не всегда бывали в фактории, где он работал; как зима перевалит за половину, только одеколон и духи. Этого добра на весь год хватало. Он и потреблял одеколон, так как без спиртного вовсе жить не мог, ни дня. Был он женат, работал в хозяйстве счетоводом. Хорошо хоть детей не было, потому что первым делом его уволили с работы, а потом и жена бросила. Прошлой весной от него почти все отвернулись… Как только на реке появляется первый теплоход, все жители фактории кидаются в буфет и выкупают все горячительное. Он же давно пропил все деньги. Он знал и то, что каждый год на судне прибывают и спекулянты, которые везут с собой ящики водки, но не продают ее, а обменивают на пушнину. Власть не погладит по головке ни продающего, ни покупающего. Поэтому такие сделки совершаются всегда втихомолку и как можно быстрее — из-под полы. Так Виктор за десять бутылок водочки всучил спекулянту вместо соболя ондатру. А напившись, сам же в фактории и разболтал. Вот все и отвернулись от него, потому что эвенки такого не прощают. И остался Виктор один-одинешенек. А потом зрение стало портиться: он все тер да тер глаза, будто со сна, но чем дальше, тем хуже видел — словно туманом стало заволакивать сначала дальние предметы, потом даже то, что прямо под носом, а под конец все словно в белом молоке утонуло. Думал покончить с собой, может, так бы и сделал, да младший брат Валентин отговорил и взял с собой в тайгу, к оленям. Дядя Афанасий принял в бригаду — хозяйкой чума. Женская, конечно, работа, да больше ни на какую Виктор теперь не годится. Валентин взял с него слово, что больше никогда не выпьет ни капли, и сам обещался в рот не брать, чтобы брату легче было держать слово. И чум свой они поставили поодаль от остальных, чтобы меньше искушения было, и потом, он не желает ничьей помощи — за свои слабости люди расплачиваются сами. Все это слепой Виктор рассказал сам, хотя я его не спрашивал. Он словно хотел с первого дня нашего знакомства подчеркнуть: утешать его не надо, жалеть и навязывать свою помощь тоже не следует. Дайте ему, как собаке, зализать свои раны. Теперь мне стало ясно, почему вчера в чуме у матушки Марии не было обоих братьев-отшельников. На прощанье Виктор сказал: будь проклят тот день, когда на эвенкийскую землю явилась водка. Что верно, то верно. Я увидел жертву благ, созданных цивилизацией. Было над чем задуматься. Мне было совестно, что и я, точно деляга-купец, приволок сюда столько спиртного, но Янгита утешала меня и уверяла, что иначе поступить мы не могли, никто бы этого не понял и не простил, нас бы попросту осудили и сочли скупердяями. «Да, да, именно так они думали бы о нас, приедь мы сюда с пустыми руками. И неважно, сколько да каких понавезли бы мы гостинцев, пусть самых дорогих, но если среди них не будет бутылки — тебя сочтут скупцом. А скупым быть почти так же позорно, как и вором. Эвенки — они как дети». Я впоследствии убеждался в этом сотни раз. Точно так же, как в том, что спиртное — кара божья для них. И не только для них. Для всех северных народностей это — бич, страшный, гибельный «дар» цивилизации.

В те дни и дедушка Антон, и Мария с Афанасием, и Ольга со своим Степаном почти не покидали стойбища, все теснились вокруг печки в чуме у матушки Марии да пускали по кругу стаканчик. А работы было выше головы. Надо было заканчивать ставить корраль для оленей. Это такой загон длиной чуть не в двадцать километров. Каждый день на коррале мы работали вчетвером: братья Янгиты Игорь с Кириллом, брат слепого Виктора Валентин да я. Топорами рубили молодые деревца, отсекали им макушки и укладывали стволы один на другой, вжимая их между растущими деревьями. Корраль надо было закончить к отелу оленей, согнать туда важенок, чтобы после отела они с новорожденными оленятами оставались на месте, а тут и присматривать за ними легче, и вести счет приплоду сподручнее. Фельдшер Василий тоже трудился до седьмого пота. Заболевшим оленям через специальную трубку вливал в горло раствор норсульфазола, вкатывал в круп уколы антибиотиков — и гуляй! Самым трудным делом для него было разыскать в тайге и выловить заболевших животных — олени эти были полудикими и человека близко не подпускали. Приходилось арканить их длинным кожаным ремнем с петлей — маутом. Лучше всех арканили оленей Афанасий и Степан, но их самих в те дни приходилось арканом оттаскивать от бутылки. Вот тогда-то матушка Мария и показала свою власть и силу. Она припрятала остатки спиртного и объявила, что не выдаст ни капли, пока мужчины не закончат важнейшие работы. Она не уступила даже старику Антону, который сердито ворчал, укоряя ее в непослушании старшим, неуважении к его сединам и прочем. Не подействовали ни просьбы, ни угрозы. Матушка Мария была непреклонна, и мужчинам не оставалось ничего другого, как взять топоры и направиться к корралю. Старик Антон и тот ездил верхом по тайге, высматривая больных оленей. В те дни мы трудились, не глядя на часы. Янгита прямо у строящегося корраля готовила нам обед и сзывала всех стуком половника по крышке кастрюли, В чум я возвращался словно в дурмане. Стоило закрыть глаза, как сразу представал передо мной загон, валились подрубленные деревья, в ушах настырно отдавались стук и грохот топоров, руки и ноги были точно слеплены из тяжелой сырой глины. В тайге Янгита готовила нам легкую пищу, а возвращаясь в стойбище, мы обедали в чуме у матушки Марии, где она с Ольгой стряпала, точно на целую роту солдат. Тем не менее мужчины справлялись с обедом не спеша, перебрасываясь словом, а потом, вздыхая и отдуваясь, долго прихлебывали огненный и черный, как деготь, чай. Но однажды, придя после работы в стойбище, мы обнаружили там в некотором роде военное положение. Матушка Мария взволнованно что-то доказывала Ольге, а та, поджав под себя скрещенные ноги, сидела на застланной шкурами нарте, словно снарядившись в путь. Однако в руках у нее был не шест каюра — погонщика оленей, а старенькая мелкокалиберная винтовка. На речи матушки Марии она отвечала упрямым поматыванием головы. Мне все было ясно и без переводчика. У Ольгиных ног я увидел чуть не полностью опорожненную бутылку водки. Видимо, набрела на материнский тайник и не устояла против соблазна. Ольга была пьяна. Она то и дело поднимала ружье, прикладывала к плечу и долго целилась в дерево, ствол качался туда-сюда, пока наконец раздавался выстрел, а свояченица моя выкидывала пустую гильзу и тут же заряжала ружье снова. Она не желала вступать ни в какие разговоры и никого к себе не подпускала. Степан, однако, зашел с тыла, выждал, пока она выстрелит, затем в несколько прыжков подскочил, вывернул ее из нарты в раскисший, истоптанный снег, вырвал из рук ружье, а жену принялся умывать мокрым снегом. Он долго возился с ней, пока Ольга притихла. Похоже было, что ледяная баня ее отрезвила, так как Степан безжалостно сыпал ей снег за пазуху, за шиворот, в лицо. Но как только муж отпустил ее, Ольга шагнула прямо к собакам, в мгновение ока перерезала постромки у двух из них, отпуская на свободу. Мало того. Она еще и пнула их ногой, чтобы припугнуть. Собаки бросились в тайгу. В стойбище поднялся такой переполох, что мне стало страшно за Ольгу — как бы мужчины не растерзали ее. Ведь в пору отела оленей никто не смеет их тревожить, а отпущенная на волю собака может разогнать по тайге весь табун — ищи-свищи, за целый месяц не отыщешь, а некоторых оленей и вовсе недосчитаешься, особенно молодняка. Ольгин поступок расценивался как самое настоящее святотатство. Степан схватил ее и отволок в свой чум. Уж не знаю, что он там с ней сделал, но Ольга не вышла. Видимо, связал Степан руки-ноги своей законной, а сам побежал разыскивать удравших собак. К счастью, они не успели далеко отбежать, к тому же были голодны. Степан постучал по собачьей миске, и умные лайки живенько прискакали обратно. Таким образом, с собаками все уладилось. А мужчины в тот вечер снова атаковали матушку Марию, и та, достав из тайников свои припасы водки, вынесла их в чум. Было принято соломоново решение: во избежание дальнейших неприятностей уничтожить все бутылки до единой. Пусть сегодняшний инцидент послужит уроком. И — спокойствия ради. Так мы и сделали: все до последней капли выпили. Правда, назавтра не только у Ольги, но и у всех остальных голова прямо-таки разламывалась, но мы молча терпели. Зато потом началась спокойная жизнь. А мои заветные пять бутылок спирта я унес в тайгу и спрятал под выворотиной, хотя Янгита и не одобряла этого. Как бы то ни было, а она — дитя своего народа, и трудно ей было примириться с мыслью, что такое добро зарывают в землю где-то в тайге. Лучше уж людям отдать…

Незаходящее солнце прямо-таки разъедало, выгрызало снег, мутные ручейки стекали по склонам холмов, речка поднялась, и начался ледоход, какого я в жизни своей не видывал. Бешеное течение несло льдины на головокружительной скорости, крутило их, переворачивало, ставило торчком, оттирало к берегу, нагромождая горы льда, тащило за собой вырванные с корнем могучие деревья, коряги, катило донные камни, и они гремели, как отдаленный гром. Теперь все мужчины уходили в тайгу к загонам, а меня оставляли в стойбище налаживать сети для лова рыбы. Бригада получила три новенькие сети, а мне надо было смастерить для них поплавки. Я находил в тайге березу, вырезал здоровенный кус бересты, приносил в стойбище, настригал полосками, кидал в ведро с кипятком, и береста сама сворачивалась длинными трубочками. Потом я привязывал эти поплавки к сетям оленьими жилами. Мне нравилось оставаться в стойбище с матушкой Марией. Никогда не видел, чтобы она сидела без работы. С неизменной папиросой в зубах она то стирала, то шила меховую одежду, то готовила пищу, пекла хлеб, выносила из чума постель и проветривала ее, мыла посуду, которую постоянно хранила в чемодане, словно в любой миг готовая тронуться в путь. А в те редкие минуты, когда она позволяла себе отдохнуть, матушка Мария острым как бритва ножом перерезала папиросу вдоль, бумажный мундштук выбрасывала, а из тонкой бумаги сворачивала «козью ножку». Она утверждала, что так оно вкуснее… Погода то и дело менялась. Изредка ветер приносил снежную тучу, но все чаще накрапывал дождик. Я забирался в чум, а матушка смеялась и говорила: «Да ты погляди, от дождика не больно». И в доказательство стягивала с головы платок, сидела простоволосая и пыхтела своей папиросой. Матушка Мария была со мной в заговоре. Дело в том, что в первые дни я попытался было сесть на оленя верхом да и поскакать, но не тут-то было — шлепнулся наземь. Олень — это вам не конь, его шкура под всадником так сильно ерзает, что усидеть способен не всякий, нужен особый навык. Вот матушка Мария, когда мы остаемся одни, и учит меня этому искусству. Когда я соскальзываю вниз, не в силах удержаться на оленьем хребте, она хохочет — до того звонко и от души, как умеют одни только дети. Она вообще сильно благоволит ко мне. Сшила мне сумку из шкур с оленьих голов, потом вынесла из чума мешочек с бисером, и они с Ольгой долго подбирали бусинки, глядя в мои глаза. Выбрали светло-голубые и расшили ими мою сумку. В те дни она заботилась больше всего обо мне. Соорудила из жердочек крошечный чумик, развесила в нем множество камусов — шкурок, содранных с оленьих ног, обложила чумик выделанными оленьими шкурами, а внутри развела дымовой костер. Шкуры прокоптятся, размякнут, и матушка Мария сошьет мне из них унты и теплую парку, которая не боится воды, а если и намокнет, то быстро высохнет. Как-то в поисках подходящей березы я удалился от стойбища дальше обычного. Стояла жара, настоящий летний день, солнце жгло так, что вся тайга курилась, похоже было, что дышит согретая земля. Я шел по заболоченному горному склону, брел по мшистым кочкам, на которых россыпями алела прошлогодняя клюква. Иногда наклонялся, загребал горсть ягод, отправлял их в рот, чтобы утолить жажду. Вдруг услышал какой-то шум, треск. «Олень, — подумал я, — отбился от стада…» Оглянулся и обомлел: медведь! Летит прямо на меня, загребает всеми четырьмя ногами. Я так и окаменел от растерянности и страха, стою на кочке, не шелохнусь, и вовсе позабыл, что рядом топор кинул. Ружья при мне не было, да и не подумал я в тот миг о ружье, в голове мелькнула лишь четкая мысль: «Вот и все!» Мне казалось, зверь издалека приметил меня и спешит полакомиться. На самом же деле он увидел меня в последний миг, когда нас разделяло едва несколько шагов. Он всеми четырьмя лапами уперся в мох и чуть качнулся, а потом вдруг резко поднялся на задние лапы и широко разинул пасть. Я отчетливо видел его маленькие глазки, высунутый язык, желтоватые клыки, даже ощутил идущий из его нутра какой-то прелый запах — не то вялой, не то растертой травы. Я стоял не шевелясь, не моргая глядел в отверстую пасть, ожидая, когда он сделает роковой шаг. Но и зверь застыл, не в силах сойти с места. Казалось, он от неожиданности не может даже рыкнуть — челюсть отвисла, пар валит, глаза таращатся, словно хищник желает убедиться, правда ли перед ним человек. Так мы с ним довольно долго смотрели друг на друга, потом он мотнул головой, опустился на четыре лапы и медленно, то и дело оглядываясь на меня, заковылял прочь. Лишь отойдя шагов на двадцать — тридцать, зверь негромко и коротко рявкнул — так удивленный человек произносит: «гм!» Опамятовался и я. Сразу схватил с кочки свой топор, нарубил сухостоя и развел костер, поминутно поглядывая в ту сторону, где скрылся медведь. Потом выкурил по меньшей мере полпачки сигарет, прикуривая одну от другой, дивясь, что почему-то не проходит дрожь в руках. И в стойбище я возвращался почти пятясь всю дорогу. А когда рассказал все Марии, матушка радостно улыбнулась и сказала: «Это очень хорошо, что дедушка тебя за своего признал». Эвенки, оказывается, считают медведей своими предками. Мои переживания ее вовсе не интересовали, она почти не слушала, что я рассказывал, а знай твердила: «Счастье, что дедушка своим признал». Когда обо всем узнали возвратившиеся из тайги мужчины, все хвалили меня за выдержку: правильно, что неподвижно стоял перед могучим зверем, не кричал и не бросился бежать — тогда бы он точно растоптал меня, как гриб: в эту пору медведи спариваются и бывают как никогда злыми, свирепыми. Янгита была вне себя от счастья. Она все гладила мои руки и что-то говорила своим по-эвенкийски. Можно было не сомневаться, что она хвалила меня: все одобрительно кивали головами. Потом, когда мы остались одни, Янгита сказала мне, что такая встреча с медведем сулит племени удачу и счастье. Вот ведь как… В тот день вода в реке поднялась так высоко, что почти дошла до чумов. Матушка Мария сказала, что пора подниматься в гору, если мы не хотим ночью уплыть в факторию. Наш с Янгитой чум стоял повыше, и ему беда не грозила, а все остальные дружно взялись за работу. Жилища вскоре были перенесены на новое место, а там, где прежде стояли чумы, осталась лишь кучка еловых веток и всякий мусор: пустые жестянки, рваные сумки, худые резиновые сапоги, расчески с выломанными зубьями, использованные батарейки от транзисторов и фонариков, дырявые кастрюли, обрывки целлофана — словом, всякий хлам, который незаметно скапливался в углах и щелях чумов. Под еловыми ветками, подальше от очага, еще сохранилась полоска смерзшегося снега, которая, точно волшебный или заколдованный круг, опоясывала каждый чум… Когда на новом месте над каждым чумом снова взвился дымок, матушка Мария сказала, что сегодня пора сменить одежду, то есть снять зимнюю и надеть летнюю — ведь уже распускается лиственница. Такой у эвенков порядок, заведенный исстари. Потом она и дед Антон взяли по дубинке, обошли несколько раз вокруг толстоствольной лиственницы, ударяя по ней и что-то выкрикивая. Возможно, это они так пели. Янгита пояснила, что так они просят у духов, чтобы возрождающаяся природа была к ним милостива и щедра, чтобы в тайге созрело много шишек, ягод и грибов, чтобы плодились белки и соболи, чтобы олени были здоровы и табун их увеличился вдвое, чтобы у волков и росомах повыпадали все зубы да пообломались все когти. А потом Янгита тем же певучим голосом пропела мне на ухо: неужели у моего супруга такое скупое сердце, что и в столь важный священный день он не достанет из-под мха ни одной малюсенькой бутылочки спирта, неужели ему не хочется отблагодарить и дедушку дедушек — старенького мишку, который с первого взгляда признал его своим? Она говорила обо мне в третьем лице, трудно было разобрать, просьба это или только игра. Так или иначе, а я расслышал в этих словах искреннее желание устроить праздник для всей родни. Взял ее за руку, отвел в тайгу, к той самой выворотине, под которой спрятал несчастные бутылки с зельем. Извлекал их из-под мха, выстраивал в шеренгу по одному, как солдатиков, а потом без тени юмора сказал, что она сама обязана их разбить. Жена вытаращила глаза, но даже слышать не желала о том, чтобы погубить запас. Я сам подал ей первую бутылку. Она сжала горлышко бутылки и растерянно лопотала, что был грех, действительно сочла меня скупердяем, жадиной, который сам спрятал спирт, сам и попивает его потихоньку, украдкой. Именно этого я с ее стороны и опасался. Поэтому и показал ей тайник, и велел разбить бутылки. Конечно, можно было и не разбивать — отнести к общему костру. Но я боялся, что навсегда лишусь доверия родичей, и никогда они не станут считать меня своим — ведь мне надлежало в первый же день все, до последней капли отдать матушке Марии, в ее руки. А сейчас уже поздно. Если и отнесу, как мне убедить их, что больше у меня в тайге ничего не припрятано? Все это я растолковал Янгите и велел немедленно разбить все бутылки. Она долго не решалась, а потом все же собралась с духом и все до единой бутылки раскокала о кряжистый ствол поваленного дерева, сказав при этом: «Увидели бы мои, убили бы!» Слава богу, никто не видел, никто не учуял. Осколки мы сунули обратно под выворотину, прикрыли мхом, чтобы не осталось и следа, а потом Янгита вдруг разрыдалась и сквозь слезы обругала себя за то, что посчитала меня жадиной. Это было единственное недоразумение за все годы нашей совместной жизни. Так-то. В конце лета, когда вертолет доставил нам мешки с мукой, сахаром, солью и прочие необходимые вещи, Янгита обратным рейсом вылетела в поселок, поскольку школьные каникулы кончились. А я остался. Живя с этими людьми, работая с ними, я многому научился. Со временем я заделался настоящим оленеводом, узнал уйму тайн природы, многие охотничьи хитрости, а самое главное — я научился видеть все их глазами. Началось все с тетеревов. Как только паводок спал, на реке, прямо против стойбища, но ближе к противоположному берегу, обозначилась загорбина островка, поросшего кустарником. На этом островке токовали тетерева. Слеталось их туда видимо-невидимо. В светлой белой ночи птицы шипели, клокотали, отважно наскакивали друг на друга. Я тогда был страстным охотником, угрызения совести из-за убитого зверя или птицы были мне незнакомы. Поэтому соорудил я на острове шалаш-укрытие и в первое же утро ухлопал восемь тетеревов. Я плыл на лодке в стойбище и чувствовал себя счастливчиком. Однако эвенки отнеслись к моей удаче совершенно по-иному. Я сиял от радости, а они молча глядели на уложенных рядком тетеревов, гладили их алые брови, вздыхали и отходили в сторонку. Матушка Мария подвела меня к лабазу, подняла брезентовую полость, показала внушительные запасы оленины и сказала: если тебе мало еды, говори: видишь, сколько еще мяса есть. Еще прежде, когда только начинался ледоход, она преподала мне урок, когда стая уток опустилась в заводи недалеко от стойбища. Я увидал уток и помчался за двустволкой, а матушка Мария громко хлопнула в ладоши и спугнула стаю. Мне она ничего не сказала, но принялась рассуждать с Ольгой о том, как, должно быть, обидно, когда после трудной дороги возвращаешься домой, а встречают тебя с ружьем. Намек я, разумеется, понял, но вскоре о нем позабыл, ибо такое отношение казалось мне не только смешным, но и ошибочным. Зато с тетеревами она меня проучила очень даже наглядно. Подает мне топор и велит: «Отруби себе столько оленины, сколько съешь». Я, понятно, пытался ей объяснить, что такое азарт, охотничий пыл, ну, страсть, но ничего доказать не смог. Более того, ни она, ни кто-либо из родных не помогали мне ощипывать тетеревов. Я сидел в облаке перьев и пуха один-одинешенек целых полдня, а когда сварил и предложил угоститься, все из одной вежливости проглотили по кусочку, а матушка Мария прямо сказала: «Мое горло не может проглотить птичью песнь». Назавтра, когда тетерева снова собрались на свой весенний праздник, она упрекнула меня: «Видишь, как не хватает им тех, кого ты погубил и съел». Все это говорилось вполне серьезно, без намерения высмеять или уколоть. Я чувствовал себя настоящим чудовищем, упившимся кровью невинных младенцев, злился на всех своих новых родичей, а больше всего — на самого себя. Зато когда впервые вытащили на берег полные сети, когда выпотрошили все это несметное количество рыбы и набрали почти полное ведро икры, посолили ее и ели ложками, я попытался ответить тем же, заметив, что у нас на зубах с хрустом гибнут тысячи неродившихся жизней. Это было в ту пору, когда рыба шла в верховья рек на нерест. Но матушка Мария преспокойно ответила, что рыбы — это совсем другое дело, они не знают своих детей. Ведь рыбы не насиживают яйца, не выводят детенышей, ничему их не учат, как это делают птицы, объяснила она мне. Матушка Мария смолоду ни разу не была замужем. Так уж сложилась ее жизнь в юности, что после летней любви мужчины уходили своими неведомыми путями, а матушка Мария по весне рожала ребят. Всех своих детей она любила одинаково. Некоторым исключением был младшенький — Игорь. И не столько он сам, сколько его отец, какой-то Иван, который много лет назад прибыл в эти края, гоняясь за длинным рублем. Это был единственный отец ее ребенка, чей адрес, записанный химическим карандашом на кусочке картона, матушка Мария хранила в кармашке чемодана. Где живут, чем занимаются отцы остальных ее детей, Мария понятия не имела, а вот Иван время от времени посылал ей короткие весточки. Когда под осень Янгита собралась лететь назад, в поселок, матушка Мария с отчимом Афанасием пришли к нам в чум и принесли целую кучу денег, насыпанных в цветастую наволочку. Она подала дочери картонный квадратик с адресом Ивана, велела переписать, потом зачерпнула горсть бумажек из наволочки и сказала: «Пошли ему деньги и напиши, что Игорек растет здоровым». Она даже не считала, сколько денег оказалось в горсти, бросила их Янгите в подол — и все. Я уже знал, что кочевые эвенки, как правило, не ценят денег. Видел, как, попадая в поселок, они могли за день истратить свой годовой заработок, угощая всех знакомых и чужих, покупая дорогие подарки кому попало. А заработки у оленеводов очень даже приличные. Достаточно кому-либо похвалить тот или иной товар на магазинной полке, как эвенк-кочевник при деньгах немедленно его покупает и дарит новоиспеченному другу. Таких забредающих в поселок кочевников мастерски обирали всякие проходимцы и негодяи. Они умели выжать из доверчивого кочевника все до последнего рублика.

Популярные книги

Низший - Инфериор. Компиляция. Книги 1-19

Михайлов Дем Алексеевич
Фантастика 2023. Компиляция
Фантастика:
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Низший - Инфериор. Компиляция. Книги 1-19

Легат

Прокофьев Роман Юрьевич
6. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
6.73
рейтинг книги
Легат

СД. Том 15

Клеванский Кирилл Сергеевич
15. Сердце дракона
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
6.14
рейтинг книги
СД. Том 15

Изгой. Трилогия

Михайлов Дем Алексеевич
Изгой
Фантастика:
фэнтези
8.45
рейтинг книги
Изгой. Трилогия

Лисья нора

Сакавич Нора
1. Всё ради игры
Фантастика:
боевая фантастика
8.80
рейтинг книги
Лисья нора

Имперец. Земли Итреи

Игнатов Михаил Павлович
11. Путь
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
5.25
рейтинг книги
Имперец. Земли Итреи

Совок

Агарев Вадим
1. Совок
Фантастика:
фэнтези
детективная фантастика
попаданцы
8.13
рейтинг книги
Совок

Довлатов. Сонный лекарь

Голд Джон
1. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь

Без тормозов

Семенов Павел
5. Пробуждение Системы
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
4.00
рейтинг книги
Без тормозов

Я тебя не предавал

Бигси Анна
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Я тебя не предавал

Райнера: Сила души

Макушева Магда
3. Райнера
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.50
рейтинг книги
Райнера: Сила души

Вечный. Книга III

Рокотов Алексей
3. Вечный
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга III

Курсант: Назад в СССР 4

Дамиров Рафаэль
4. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.76
рейтинг книги
Курсант: Назад в СССР 4

Убивать чтобы жить 3

Бор Жорж
3. УЧЖ
Фантастика:
героическая фантастика
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Убивать чтобы жить 3