Рыцарь Христа
Шрифт:
После дождливой зимы и столь же слякотной весны наступило засушливое лето. Как-то раз в Зегенгейм приехал отряд немецких рыцарей под предводительством небезызвестного мне Карла-Магнуса фон Гальберштадта. К счастью, Аттила вовремя заметил, как они подъезжают к нашему замку и предупредил нас с Евпраксией, чтобы мы спрятались где-нибудь на время их пребывания у нас. Было тепло, и мы с моей милой поселились в сплетенной из камыша хижине на берегу озера Луне. Нам так понравилось там, что даже после отъезда непрошеных гостей мы не хотели возвращаться в замок. И мы прожили в нашей камышовой хижине до тех пор, пока Карл-Магнус со своим отрядом не проехал через Зегенгейм, возвращаясь назад в Империю из Венгерского королевства. Аттила сообщил нам, что, оказывается, покуда дороги высохли, Генрих решил возобновить военные действия против своих врагов в борьбе за инвеституру и посылал Карла-Магнуса фон Гальберштадта для переговоров с королем Ласло о подмоге со стороны венгров, но как на грех к моменту приезда посла в Эстергом Ласло приказал долго жить а новый король Коломан больше симпатизировал папе, нежели императору, а еще больше — русскому князю Святополку-Михаилу. Он категорически отказался воевать на стороне Генриха, и Карл-Магнус возвращался к своему сюзерену весьма огорченный.
Быстро и незаметно пролетел этот счастливый для нас с Евпраксией год, одна тысяча девяносто пятый от Рождества Христова. В конце года пришло известие о том, что Вельф Баварский развелся с Матильдой Тосканской.
— Удивляюсь, — горько усмехалась тогда Евпраксия, — как это Урбан сподобился развести их? Ведь это нарушало его политику. Вдруг теперь Вельф перекинется
Еще больше она рассердилась на Урбана, когда узнала, что он отлучил от Церкви ее двоюродного брата, французского короля Филиппа, за то, что он нарушил запрет папы и женился на той, кого любил.
— Очевидно, ему противно, когда кто-то счастлив в браке, — говорила она про Урбана, одевая маленького Александра фон Зегенгейма. Помню, что в тот момент, глядя на нее, я подумал: «Она возится с Сашей так, будто это наш с ней ребенок». Да и впрямь, Брунелинда снова была беременна, и все заботы об Александре полностью перешли к моей бедной незаконной жене. Александр обожал Евпраксию. Как сейчас вижу — она берет его на руки, он смотрит на нее и улыбается. Она говорит ему по-русски:
— Когда наш Сашенька вырастет, и папы, и императоры, и все-все-все будут не такие, как сейчас. Сашенька будет верным слугой императору и папе, которые будут жить дружно, и тогда Сашенька пойдет и завоюет Иерусалим. Правда, Сашенька?
Ребенок смотрит на нее и смеется, будто все понимает.
В конце ноября того года папа Урбан Второй выступил в Клермоне с пламенной речью, призвав христиан Европы к крестовому походу в Святую Землю.
Глава VII. КРЕСТОВЫЙ ПОХОД
Весной 1096 года Брунелинда родила моему отцу дочь, которой дали имя Агнесса. Девочка была слабая, и пришлось немало похлопотать, чтобы помочь ей выжить на этом свете. Евпраксия выказывала даже больше забот, чем родная мать новорожденной, и я как-то раз в шутку сказал ей: «После того, как Брунелинда родила тебе второго ребенка, ты стала еще меньше заботиться обо мне». Частично это было правдой, но в общем любовь Евпраксии ко мне не охладевала: и даже напротив того, жизнь в Зегенгейме настолько пришлась ей по душе, что вдобавок к любви Евпраксия стала испытывать ко мне благодарность за то, что наконец-то, после стольких лет страданий, у нее появился свой дом, полный приятных забот и любящих людей.
К лету стало ясно, что девочка окрепла и опасность ее смерти миновала, однако, тревоги на этом не кончились, а только начались. Именно этим летом, в конце мая в Зегенгейме и Вадьоношхазе появились первые случаи заболевания спорынной болезнью, все были в ужасе, но огненная чума как-то странно повела себя в наших краях — загубила человек двадцать и ушла сама собою, как бывает, когда разгромленное войско, прежде чем рассеяться, нападает на окрестные села мелкими отрядами, бьет, грабит, а уж потом растворяется без остатка. В самый разгар тревог, связанных с приходом к нам чумы, в Зегенгейм прибыл неожиданный, но желанный гость — Годфруа Буйонский, с которым я в последний раз виделся в Констанце, да и то мельком, мы не успели посидеть и как следует побеседовать. И вдруг, нежданно-негаданно, он объявился в нашем родовом имении, и я сразу понял, что нужно ждать каких-то больших дел.
При встрече со мной, Годфруа крепко обнял меня и троекратно расцеловав, сказал:
— Как все-таки, хорошо, что мы с Гуго не утопили тебя тогда в Регнице, друг мой Лунелинк.
— Добро пожаловать в Зегенгейм, доблестный Годфруа, — отвечал я ему. — Пусть этот замок станет для тебя родным.
— Благодарю тебя и рад буду погостить пару дней, но не более, ибо обстоятельства моего приезда слишком серьезны, и дела, которые ждут нас с тобой впереди, не терпят изнеженного времяпровождения.
Конечно, Христофор, он был уверен, что я сразу нее соглашусь примкнуть к любому его предприятию; разумеется, если оно только не связано со службой императору-сатанисту Генриху. И он безошибочно видел во мне союзника и друга.
К нему навстречу вышла моя Евпраксия, и Годфруа изящно преклонил пред нею колена, промолвив:
— Вы стали еще ослепительнее, прекрасная императрица замка Зегенгейм!
Голод продолжал свирепствовать в Европе, и мы не могли по достоинству угостить нашего гостя. Жареная оленятина, рыба, яйца — вот, собственно, и все, что было на столе, но Годфруа и без того был счастлив, утверждая, что почти нигде его не встречали таким роскошным обедом, ибо повсюду хоть шаром покати. Прямо за обедом он начал рассказывать о том, что сейчас происходит. До этого мы уже знали о том, что Урбан призвал к крестовому походу в Святую Землю, но я, честно признаться, не очень-то верил в действенность этого очередного призыва. Но Годфруа тотчас разубедил меня, заявив, что речь папы была небывалая.
— Это был какой-то, несомненно, особенный день, — заявил герцог Нижней Лотарингии очень веско. — Небо, покрытое тучами, будто оделось в свинцовый непробиваемый панцирь, и было такое чувство, что солнце уже никогда не появится на нем до тех пор, пока не свершится нечто очень важное. И об этом важном должен был объявить Урбан в своей речи, о которой все уже знали и которую ожидали с нетерпением. Только что в Клермоне закончился очередной Собор римской Церкви, обсуждавший возможные последствия неурожаев, дождей, чумы и прочих напастей, свалившихся на Европу. Слухи о том, что Собор принял какое-то важное решение, о котором и должен объявить Урбан, быстро распространились по всей округе, и отовсюду стали стекаться оборванные голодные люди вкупе с бедными и не очень бедными рыцарями. И вот, за день до дня заговения на Рождественский пост огромное количество людей сошлось на Клермонской равнине, людей всех званий и сословий — нищие, юродивые, деревенская беднота, рыцари, не имеющие ничего, кроме меча, монахи, священники, богатые сановники и вельможи. Кого там только не было! Зрелище этой необъятной толпы, молчаливо ожидающей выхода папы под небом, окутанным тяжелыми черными тучами, потрясало воображение. Вдруг толпа зашевелилась и загомонила, увидев, как из городских ворот выходит процессия, возглавляемая папой. Когда Урбан взошел на помост, все поразились тому, как он одет. На нем, как водится, была тиара, но белоснежная сутана была вся осыпана золотыми крестиками, а когда папа повернулся к толпе спиной, все увидели, что на его белоснежном парчовом плувиале во всю спину нашит огромный огненно-красный крест. Все так и вздрогнули, понимая, что это какой-то особенный знак. Он стоял долго, повернувшись спиной к толпе и вознеся к небу руки, испрашивая благодати. Затем, наконец, медленно повернулся и, сделав знак рукой, чтобы все умолкли, заговорил. Я слышал его речь и, признаюсь, меня охватило невероятное, небывалое волнение от его слов. Это был он, папа Урбан, пожилой и невзрачный человек среднего роста, можно даже сказать, невысокого… Но в то же время, это был и не он. Начал он примерно так: «Возлюбленные чада мои! Долго я терпел, ожидая, когда же слово мое завоюет сердца людей, но вижу теперь только вас и не вижу верных мне там, где стоит мой гроб. Гора, на которой распяли меня вместе с тремя разбойниками, стала местом неистовых плясок, устраиваемых нечестивым племенем, одураченным ложью Магомета. В Храме Соломоновом устраиваются оргии, а не для того я его разрушил, чтобы обесчестить, но для того, чтобы воссоздать заново, в большей славе и сиянии. Купель Вифесды стала местом, куда сливают нечистоты. В доме Тайной Вечери, где я научил вас причастию, устроено гнусное блудилище. То же самое и в домах любимых учеников моих. Поруган гроб Матери моей, Гефсиманский сад вырублен, а место, где я плакал о Иерусалиме, превращено в городскую свалку. Можете ли вы терпеть это? Если любите меня, то нет. Если хотите Царствия Небесного, то не станете больше сидеть в домах своих, а пойдете туда где я жил и учил вас». Он продолжал говорить так, будто через него говорит сам Господь Иисус Христос, и все, оцепенев, внимали ему, слушая не папу Урбана, а Спасителя. Речь его была не такой уж долгой, но казалось, что время прекратило течение свое до тех пор, пока он не произнесет последнее слово. Голос его, поначалу скорбный, стал нарастать, нотки благородного гнева звучали в его речи все сильнее и сильнее. Наконец, он закончил яростным призывом:
— Неужто ты рассчитываешь когда-нибудь расплатиться с ними? — спросил я Годфруа.
— Не знаю, друг мой, не знаю, — отвечал он. — Мне надоела моя жизнь. Либо я погибну в этом священном походе, либо я стану жить в Святой Земле, либо вернусь в родной Буйон с несметными богатствами, завоеванными у сельджуков и сарацин. А понадобится, я пойду в Персию, в Золотой Херсонес, на острова Хриз и Аргар, где, как говорят, горы золота и серебра, которые охраняют лишь птицы-рыцари, подобные тем, что водятся у нас в Альпах, да грифоны. Еще, говорят, есть отличный остров Тапробана, где жители испражняются массой, изобилующей жемчужинами. В общем, не знаю, куда занесет меня судьба, но сейчас я нацелен на Константинополь, а оттуда — в Святую Землю. Если бы только всякие болваны не мутили воду и не переманивали людей в свои дурацкие шайки. Каких только нет предводителей! Из Орлеана некто Фулыпе повел за собой народ в рейнские области, где засилие жидов, чтобы для начала истребить этот народ по Европе, а уж потом двинуться на Восток. Его примеру последовал какой-то полабский славянин Готшальк, а потом еще появился некий Гийом Шарпантье, а потом еще некий Роже Нюпье, и все они теперь разгуливают по рейнским областям, громят евреев, жгут их дома, забирают себе их имущество, а самих потомков племени Иакова, безжалостно истребляют. И окрестное население их в этом полностью поддерживает, поскольку покуда народ голодал и сотнями вымирал от истощения и болезней, жиды находили в этом для себя огромную пользу, развели повсюду свою жидовскую торговлю и набили свой сундуки серебром и золотом, мехами и аксамитами, а главное, каким-то образом умудрялись избегать и голода и чумы. Мне ничуть не жалко их богатства, и правильно, что его у евреев отбирают, но зачем же убивать, зачем жечь жилища? Разве этого ждет от нас Христос, говоривший устами Урбана?
— Ты все же убежден, что именно Господь вещал в Клермоне? — с недоверием спросил я. Мне никак не хотелось верить, что бессердечный Урбан, отказавший дать Евпраксии и мне счастье, мог сподобиться такого благоволения со стороны Христа.
— Я думаю, что такое трудно изобразить, — пожал плечами Годфруа. — Это не под силу никакому актеру. И к тому же, не могу представить, чтобы папа дошел до такого кощунства и стал бы ломать комедию, изображая, будто его устами говорит Господь. Нет, нет, этого не может быть, ведь грех-то какой! Я убежден, что так и было — сам Спаситель говорил к нам, произнося слова устами папы Урбана. Я видел, видел это.