Рыцарь Шато д’Ор
Шрифт:
…Когда Ульрих упал в траву и сильные руки Клеменции прижали его к упругим, взволнованно вздымающимся грудям, к мягкому выпуклому животу, когда ее ласковые ляжки распахнули перед ним врата, ведущие к вершинам наслаждения, и пропустили в них его могучего, хотя, быть может, не слишком опытного посланца, юноша забыл обо всем на свете. Дьявол ли, Бог ли владел его душой в тот момент — ему было все равно. Он обладал — не в мечтах, а наяву — телом женщины. Он ощущал ее каждой клеточкой, и для него больше ничего не существовало. Ульрих совершенно не думал о греховности своего поступка, не думал о Божьей каре за этот грех — не говоря уже о каком-либо земном наказании, которое могло бы его постичь, если бы кто-то случайно их увидел. В его ликующей душе оживали фаллические культы древних, языческие культы его предков. Его пульсирующая и горячая плоть ритмично совершала предназначенные ей природой действия, то глубоко проникая
Клеменция в долгу не оставалась. Хотя ее роль, как и роль всякой женщины при подобных обстоятельствах, была подчиненной, нельзя сказать, что она являлась пассивным объектом страсти. Напротив, Клеменция была неутомима в своих трудах. Ее жаркие ладони скользили по телу Ульриха, постоянно возбуждая его. Ее губы, не знавшие устали, осыпали лицо и руки юноши поцелуями — то быстрыми и воздушными, словно прикосновение крыла бабочки, то долгими и глубокими, сладкими и освежающими, словно глоток холодной воды в июльский полдень. Ее тело не знало покоя: оно извивалось, подергивалось, билось, содрогалось. Оно то напрягалось, сжимая Ульриха в объятиях, жадных и неистовых, то расслаблялось, лаская юношу мягкостью и податливостью. Ее голубые глаза то горели безумием, то туманились…
И Ульрих тоже чувствовал приближение к вершинам блаженства: его еще не ведавшая радикулита поясница билась в бешеном ритме. Казалось, тело его превратилось в кузнечный мех, поддувающий в горн свежий воздух и разжигающий в нем пламя, которое, наконец вспыхнув, забушевало с невиданной силой.
…Клеменция изо всех сил сжала Ульриха в объятиях так, что у того хрустнули суставы. Он сделал еще несколько судорожных движений и, испустив сладострастный стон, вогнал свою плоть в ее лоно и замер, потрясенный переполнившим его наслаждением. Он поглаживал спину Клеменции и целовал ее грудь, меж тем как семя его плескало ей в лоно…
Они лежали неподвижно несколько минут и не сказали друг другу ни слова, как, впрочем, и все предыдущие минуты — с того момента, как Клеменция воскликнула «Ты?!» Едва отдышавшись, они снова рванулись друг к другу, и страсть вновь провела Ульриха уже проторенной дорогой. И на сей раз все происходило в молчании, если не считать хрипов и стонов, которые они изредка издавали. И снова были жаркие поцелуи, хруст суставов, судороги и ласки… Так повторилось и в третий раз, и в четвертый, пока наконец не взмыло над поляной солнце и не высохла роса. И тут с ними произошло то, что и должно было произойти. Они испытали пресыщение. И увидели себя со стороны, ужаснувшись своему бесстыдству. Солнце осветило их тела, исцарапанные и исцелованные до синяков. Они ощутили, что от них исходит неприятный запах, и разглядели грязь на своих телах. Но самое главное — они почувствовали себя чужими и ненужными друг другу. Отвернувшись друг от друга, по-прежнему молча, они разыскали свои одежды и, прячась, стыдясь друг друга, словно и не были близки, оделись. Подобное некогда произошло и с прародителями человечества вкусив запретный плод, они стали стыдиться друг друга.
В лагерь охотников, где веселье только завершилось они вернулись порознь, каждый своей дорогой, и никто так и не узнал, что они согрешили. Ульрих, забравшись в свой шатер, тотчас же заснул и проспал до завтрака, который состоялся только в полдень. Проснувшись, он почему-то стал убеждать себя, что все произошедшее с ним на поляне — сон, и только сон. Еще более укрепило его в этом мнении то обстоятельство, что за завтраком Клеменция ни разу не глянула в его сторону и не сводила глаз со своего мужа, между прочим, перебравшего за эту ночку не менее трех потаскух. Она суетилась вокруг Гаспара, словно услужливая, преданная раба. Ульрих уже готов был поверить в собственную ложь, но… Когда свернули лагерь и кавалькада двинулась обратно в Шато-д’Ор, лошадь юноши оказалась неподалеку от лошади Клеменции. Ульрих внимательно присматривался к ней, но никаких следов утренней страсти на ее лице не обнаружил — лишь темные пятна под глазами, которые можно было объяснить бессонной ночью. Шею ее закрывал платок, плечи были скрыты под платьем. Ее похмельный муж не был расположен разглядывать свою супругу. Он лениво беседовал с ней о перипетиях вчерашней охоты. Клеменция, напротив, оживленно болтала по-собачьи преданно заглядывала мужу в глаза. В тот момент, когда она потянулась к нему, чтобы ласково потрепать его по небритой, сизоватой от возлияний щеке, рука ее чуть оголилась, и Ульрих увидел глубокую, совсем свежую царапину, которую он оставил на ее запястье своим ногтем…
Убедившись, что это был не сон, Ульрих впал в отчаяние, ибо счел свою душу погубленной и обреченной на вечные муки. Он долго терзался сознанием своей вины, прежде чем решился наконец явиться на исповедь к духовнику Шато-д’Оров отцу Игнацию. Этот веселый и почти всегда пьяненький священник, выслушав исповедь юного грешника, тотчас утешил его, пообещав молить Господа о прощении неразумного отрока, и наложил на него относительно мягкую епитимью — прочитать тридцать раз подряд «Отче наш». Тайну исповеди святой отец строго соблюдал, и никто так и не узнал о грехе Ульриха. Точно так же сохранил отец Игнаций и тайну исповеди Клеменции, которая тоже не преминула прибегнуть к его услугам.
Но вскоре Ульрих стал замечать, что его отношения с братом и его женой стали ухудшаться. Гаспар все чаще беспричинно раздражался, высокомерно помыкал младшим братом, насмехался над ним и постоянно подчеркивал свое старшинство и свое право наследовать имущество отца. Ульрих иногда терпел унижения молча, иногда взрывался и отвечал резкостью на резкость. Гордость была наследственной чертой всех Шато-д’Оров, и Ульрих не мог постоянно терпеть унижения. Генрих Шато-д’Ор обычно принимал сторону старшего сына, своего наследника, и решал споры в его пользу. Ульрих замкнулся в себе, ожесточился. Все три месяца, оставшиеся до битвы при Оксенфурте, он вспоминал потом как три месяца попреков, скандалов, обид… Всякий раз при воспоминании о Клеменции его охватывал гнев: она стала для него неким исчадием ада. Разумеется, она ни взглядом, ни намеком не напоминала ему о поляне и росистой траве. Но Ульрих постоянно помнил о том, что у них с ней БЫЛО. Ему казалось, что она вот-вот разоблачит его перед отцом и братом, хотя он прекрасно понимал, что она этого не сделает. Он боялся ее насмешливого, презрительного взгляда, как бы говорившего: «Ты мой раб! Захочу — казню, захочу — помилую!» Он редко слышал ее голос, но, когда она обращалась к нему, его лицо заливалось краской, дыхание сбивалось, а мысли путались в голове, и он говорил совсем не то, что хотел сказать. Это было хуже всего, потому что, когда он сбивался в своих речах, его зло и беспощадно высмеивали. У Клеменции в такие минуты играла на лице улыбка, в которой было столько яда, сколько у гадюки по весне.
Отца и брата Ульрих простил сразу после их смерти. Он был убежден, что их науськивала на него Клеменция. Ее же он не простил и прощать не собирался. Когда хоронили павших Шато-д’Оров, Клеменция шла рядом с ним; ее лицо, обрамленное траурным платком, было неподвижно и бесслезно, словно каменное. Ни единой слезинки не пролила она, когда гроб с телом Гаспара заперли в родовом склепе. В эти минуты Ульрих еще больше возненавидел ее. Смерть отца и брата, свое грехопадение и соблазн, в который ввела его Клеменция, он считал звеньями одной цепи.
Отправляясь в Палестину, Ульрих даже не попрощался с ней. Он истово молился, чтобы Господь простил его грехи. Некоторое время он был совершенно уверен в том, что сложит в Палестине голову. Потом, как мы знаем, Ульрих стал думать о мести, о том, чтобы завоевать право въехать в Шато-д’Ор хозяином и навеки изгнать оттуда урожденную фон Майендорф.
В годы странствий Ульрих редко думал о том, как идут дела в замке Шато-д’Ор. Он был убежден, что хозяйка без зазрения совести предается разврату и запустила хозяйство, испортила детей его брата и осквернила память об их отце. Но так было лишь в первые годы скитаний, самые тяжелые. Затем, когда Ульрих привычно рубил головы и получал раны, когда его волновали лишь заботы насущного дня и он толком не знал, доживет ли до следующего, дела Клеменции перестали его интересовать. И лишь когда перспектива счастливого возвращения замаячила перед ним огоньком надежды, — лишь тогда ему вновь стали приходить мысли о том, что ждет его дома. С годами его взгляды изменились — взгляды на их отношения с Клеменцией. Он знал, что вспышки страсти, подобные той, что охватила их на поляне, — явление не исключительное. Он уже знал, что такие вспышки — точно порывы ветра. Сколько их пронеслось через его жизнь! Однако у Ульриха была и настоящая любовь к женщине, которая стала матерью Франческо, к несчастной Пьерине. Увы, и она стерлась в его памяти с годами; лишь глядя на сына, Ульрих изредка вспоминал о дочери торговца. Вспоминая ее, он всегда испытывал чувство вины, словно обманывал или изменял ей.
Итак, чем ближе к родному дому подводила Ульриха его опасная дорога, тем чаще он думал о неизбежной и малоприятной встрече с Клеменцией. Он был убежден, что своего отношения она к нему не изменила. Мысленно ставя себя на ее место, он всякий раз приходил к выводу, что ее ненависть к нему вызвана любовью к Гаспару, в смерти которого она винила Ульриха. Кроме того, она вымещала на Ульрихе свою досаду, свой гнев на самое себя, и вот этого-то Ульрих не мог ей простить даже сейчас, по прошествии многих лет. Он понимал, что вина за прелюбодеяние лежит не на нем одном. То был обоюдный грех, ведь он не силой ее брал! Она не только не противилась, но, напротив, желала греховного соития.