С двух берегов
Шрифт:
— Никого, — подтвердил я, — один как перст.
— Эх, как обидели тебя, капитан Таранов, — сокрушенно поддержал Шамов. — И заместителя по иностранным делам нет? И духового оркестра нема?
Я молчал.
— Слушай, друг сердечный. Вот передо мной шпаргалка лежит. В ней и о твоем городе… Во всех отношениях благополучное место. На курорт тебя послали. Крупной промышленности нет… Население смешанное, процентов на восемьдесят славянское… Нацисты сбежали… Тебя там как отца родного оберегать будут, и ничего тебе не грозит.
— Да не угроз я боюсь, а дела, которого не знаю.
— А у тебя, когда ты воевал, всегда было все, что положено?
Я опять замешкался с ответом, и он, видимо, решил, что загнал меня в угол.
— Молчишь? Если бы перед каждым боем дожидались всего, что положено, где бы мы с тобой сейчас куковали?
В его словах, кроме правды, мне послышалось еще явное желание свести серьезный разговор на шуточный лад, и я решил не поддаваться.
— Я, когда воевал, знал что к чему. А комендантскому делу меня никто не обучал, и без помощников мне не обойтись, товарищ майор.
— Опирайся на массы. Слышал такой лозунг?
— Без переводчика и на массы не обопрешься.
— А ты разве языков не знаешь? — опять так искренне удивился Шамов, что я стал горячо доказывать:
— В том-то и беда! Я же кадровикам говорил. И в личном деле у меня записано. — Я цеплялся за последнюю возможность доказать свое несоответствие.
— Плохо. Очень плохо, капитан Таранов, — сочувственно сказал Шамов. — Языки знать нужно. Как же так, комендант, а языков не знает. Должно быть, гувернантка у тебя никудышная была. Наверно, та же самая, что и у меня. Ничему, кроме «хенде хох», не обучила. — И довольный, что я снова попался на удочку, рассмеялся. — Неужели во всем твоем, как его… Содлаке не найдешь человека, который по-русски кумекает? Не верю. Это у тебя в первый день, да еще с утра, в глазах рябит. Действуй по инструкции, приказ выпусти…
— Получается, что мне в штабе фронта очки втерли, когда команду обещали, — подытожил я.
— Тут уж моя вина, — признался Шамов. — Твоих солдат я у себя задержал. Временно. Для неотложного дела понадобились… А пока взамен двух орлов послал — не нарадуешься.
— Каких орлов?
— Увидишь. Сегодня прибудут. В случае чего, я на помощь тебе все силы брошу, можешь не сомневаться. А сейчас прямой нужды не вижу. Ты ведь больше из перестраховки людей просишь. Верно?
Я вынужден был согласиться, что в немедленной помощи не нуждаюсь, и Шамов опять рассмеялся.
— Не зря мне тебя нахваливали, — врать не умеешь. Справишься. Звони чаще.
Я вспомнил о Любе.
— Здесь одна девушка объявилась, из наших, угнанных, у кулака работала.
— Ну?
— Нельзя ее временно у себя оставить? Она пока и за переводчицу…
— Ох и хитер! Только что говорил — «никого нет». А девка хороша? В смысле физкультподготовки?
В тоне Шамова появилась игривость, которая мне не понравилась.
— Ей еще девятнадцати нет, товарищ майор. Натерпелась она немало…
— Строгий ты мужик, Таранов. Можешь зачислить в штат. Возьми у нее данные, потом оформим. Все?
— Так точно!
— Хоть не вижу тебя, но представляю — хорошего коменданта в Содлак послали.
— Спасибо за аванс, не знаю,
— Погоди, пожми прежде трубку.
— Зачем?
— Вместо руки. И я пожал. Вот и поздоровкались. Теперь приступай к делам.
После этого разговора ясней не стало, как приступить и к какому делу, но зато пора надежд и сомнений для меня кончилась. Шамов прав: есть приказ, и мое дело выполнять. Знать бы только, с чего начинают коменданты свою деятельность? Само собой напрашивалось — прогуляться по городу, познакомиться с «хозяйством», но и это пришлось отложить.
Высоченная, обитая тисненой кожей дверь моего кабинета, напоминавшая поставленный на попа диван, открылась, и я увидел вчерашнего знакомца Петра Гловашку. За ним теснилось еще несколько человек. Я обрадовался. Ведь это и были те массы, опираться на которые советовал Шамов.
Кроме тех, кого я видел ночью, пришли и новые. Они подходили, называли свои имена, которые я старался запомнить, и чинно усаживались в глубокие кресла. Кабинет был просторным, как все в этом доме, и рассчитанным не столько для работы, сколько для сборищ. Кроме моего тяжелого стола на резных тумбах, в углах и у огромного камина размещались столики пониже, со своими лампами, пепельницами. Украшали еще кабинет разные фигурки из мрамора и бронзы.
Хотя я своим гостям ободряюще улыбался, заговорили они не сразу. Только некоторые из них пользовались отдельными русскими словами с необычными ударениями. Остальные говорили по-своему, на словацком, сербском — сначала совсем непонятно, но в ходе беседы я наловчился узнавать славянские корни, расшифровывать незнакомые слова и схватывать главное. Очень помогали их выразительные глаза и жесты. И меня как будто стали понимать все, особенно когда я сам пробовал пользоваться разгаданными и понравившимися мне оборотами моих собеседников.
В своем дневнике я не мог, да и не старался в точности записывать эту мешанину слов на разных языках, из которых складывался наш разговор, а излагал только смысл. Поэтому и сейчас, вспоминая те дни, пересказываю то, что слышал, как бы в переводе со всех языков сразу.
Самым старым и, по-видимому, самым уважаемым был Яромир Дюриш — грузный, лысый, с большими добрыми глазами цвета кофейной гущи. Прижимая к груди пухлую руку, он высказал свое восхищение Красной Армией, долго и с болью говорил о том, как горевали все славяне, когда германцы занимали русские земли, и как ликовали, когда мы перешли в наступление.
— Опять нас спасла Россия, — твердил он. — Если бы не русские, всем бы нам конец. Все вы — наши любимые сыновья. Счастливы наши глаза видеть тебя.
Все согласно кивали головами, вставляя в его речь слова, усиливавшие или уточнявшие ее смысл, и смотрели на меня с такой преданностью, что мне стало не по себе.
— Расскажите, как вы под немцами жили, — предложил я другую тему для разговора.
Когда они поняли, что я хочу узнать, все вскочили со своих мест, зашумели, лица мгновенно изменились, отразив все оттенки гнева, ненависти, горя. Порядок навел учитель Милован Алеш, моих лет, но густо поседевший человек с худым, ожесточенным лицом.