С двух берегов
Шрифт:
— Я понимаю гуманные побуждения советского коменданта, но хочу напомнить, что временно оставленные дома являются частной собственностью. Владельцы еще могут вернуться.
— А мы не можем ждать их возвращения, — сказал я. — Сейчас эти дома не частная собственность, а пустующие помещения, в которых нуждаются женщины и дети. Или вы считаете, что дети могут спать на земле?
Хофнер на мой вопрос не ответил, а продолжал гнуть свою линию.
— Частная собственность остается частной собственностью вне зависимости от того, находится ли рядом с ней ее владелец или нет. Она при любых условиях защищается
— Господин Хофнер, — как можно спокойней спросил я, — сколько комнат занимает ваша семья?
Таких вопросов, наверно, никто ему в жизни не задавал, и он попытался отшутиться. Ноя повторил вопрос.
— Двенадцать, — ответил он.
— А членов семьи?
— Четверо.
— Так вот. Если вы боитесь, что в отсутствие владельцев посторонние жильцы могут что-нибудь сломать или испортить, есть иной выход. Вы и другие господа, живущие в больших квартирах, временно уступите половину своих комнат нуждающимся людям и сами наблюдайте за сохранностью имущества. Согласны?
Хофнер даже задохнулся от возмущения и не мог вымолвить ни слова.
Я решил заканчивать.
— Насколько я понимаю, вы не согласны. Поэтому мой приказ остается в силе. Закон, которому я подчиняюсь, обязывает меня в первую очередь заботиться о здоровье и жизни людей, а детишек в особенности. Если в их интересах придется поступиться некоторыми правами частной собственности, так оно и будет.
Теперь уж я встал, давая им понять, что больше они мне не нужны. Хофнер пробормотал какие-то примирительные слова, и «деловые круги» удалились. Остались Дюриш, Стефан и Лютов. Стефан впервые, кажется, после приезда широко улыбался. Дюриш тоже, но менее уверенно. Лютов сидел как истукан. Мне хотелось с ним поговорить наедине, и я отпустил Дюриша со Стефаном. Уютно устроившись в кресле, Люба уходить не собиралась. Очень уж хотелось ей послушать, о чем я буду толковать со старым офицером белой армии. Для нее он и вовсе был выходцем из древней истории. Но предстоящей беседе она могла только помешать.
— Любаша, — намекнул я ей, — у тебя, наверно, есть дела, так ты иди.
— Нет у меня никаких делов, Сергей Иваныч! — радостно успокоила меня Люба.
— Ну, если дел нет, то пойди отдохни, потом у нас еще много будет работы.
На этот раз она поняла, покраснела и вышла. Лютов еле-еле усмехнулся.
Теперь я разглядел его подробней. Подумалось, что когда-то он был красив и, наверно, легко завлекал женщин голубыми глазами, и спортивной фигурой. Но это было когда-то. Сейчас глаза его выглядели странно — один выцвел, слезился, другой блестел, как начищенный. Потом уж я догадался, что второй у него искусственный. И от фигуры остался высокий костяк, обтянутый дряблой кожей.
— Расскажите о себе, господин Лютов.
Он поерзал в кресле, как будто перебарывая зуд. Была у него такая дурная привычка — время от времени почесывать то спину, то колени.
— Разрешите уточнить, господин комендант, что именно вас интересует?
— Хочу взять вас в комендатуру переводчиком. Но должен знать, с кем имею дело.
— Я уже имел честь доложить вам, что был штабс-капитаном.
— Значит,
— Был.
— Как это понять? Вы что, не только подданство сменили, но и национальность?
— Ничего я не менял, само… стерлось.
— Что стерлось?
— Да все. Был русским, был дворянином, был православным. Развеялось.
— А что осталось?
— Ничего… Огрызок жизни…
— Послушайте, Лютов, меня ваша философия не интересует. Хочу знать — можно вам доверять или нельзя?
Лютов отвел живой глаз в сторону, стеклянный смотрел прямо.
— Как вам будет угодно.
— С немцами против нас воевали?
— Никак нет.
— В чем признаете себя виновным перед Россией?
— Виновным?.. Ни в чем.
— В белых армиях служили?
— Так точно. От начала до конца.
— А потом?
— Потом Галлиполи, Стамбул, кочевал по Европе, жизнь кончаю здесь.
— В белоэмигрантских организациях состояли?
— Никак нет.
— Разуверились?
— Простите, не понял, господин комендант.
— Разуверились, спрашиваю, в белых идеях?
— Никаким идеям не верю, ни белым, ни красным.
— И никогда не верили?
— Верил. В святое причастие верил. В единую, неделимую, в мужичка-богоносителя, в страждущую интеллигенцию…
Голос его звучал ровно, тускло, без всякого проблеска чувств. Никаких симпатий он мне не внушал. Единственно, что в нем нравилось, — не скрывал своего прошлого, не прикидывался другом и патриотом. Терпеть рядом с собой такое ископаемое не хотелось, но переводчиком он был отличным. Пока подыщется другой, очень может быть полезным.
— Власов вас к себе на службу не звал?
— Я у предателей никогда не служил и на старости лет этому принципу изменять не стал бы.
— Значит, какие-то принципы у вас остались.
— Какие-то остались.
— Что вы сейчас делаете? Чем живете последние годы?
— Служу в клинике профессора Герзига.
— И кем вы там?
— Прислуга за все: был санитаром, сейчас садовником, еще привратником.
— Обойдется и без вас. Мобилизую властью коменданта. Или, может быть, это идет вразрез с вашими принципами?
— Не смею отказаться.
— Завтра приходите к десяти.
— Слушаюсь.
10
В Содлаке газеты и радио заменял один человек — высоченный, громогласный, усатый глашатай. Он ходил с барабаном на брюхе, останавливался на перекрестках, бухал изо всех сил по телячьей коже и, когда вокруг него собирался народ, оглашал важнейшие сообщения начальства. Таким средневековым способом был доведен до горожан и мой приказ № 1.
Но еще до того как глашатай закончил свое путешествие по Содлаку, многое изменилось. Совещание с «деловыми кругами» не прошло зря. С утра зазвонили давно мной не слышанные церковные колокола. Попы собирали свою паству, и это, казалось бы, пустое дело преобразило весь город. Улицы заполнились празднично одетыми людьми. Шли целыми семьями. Обнаружились в Содлаке и девушки, вовсе не запуганные, а охотно улыбавшиеся. И совсем уже вернули Содлаку облик нормального города открывшиеся магазины и забегаловки. Даже какой-то кинотеатр выставил афишу с красавицей, целившейся из пистолета в каждого прохожего.